Литературная лекция(Отрывок)
Он обладал языковой гениальностью. Эти слова – не преувеличение, хотя известно, что ценность каждого поэта зависит от дара языка. У Тувима это проявлялось в том, что он вверялся слышимой внутренним ухом мелодекламации, даже лишенной смысла. Так относится к языку ребенок.
Влюбленный в слово, собиравший груды словарей, Тувим дарил любовью славянское наречие как в его польском, так и в русском варианте. Видимо, на него наложила свою печать еще русская гимназия. В его рифмотворческом чувстве проявлялась склонность к ямбической ударности и односложным рифмам, с чем, кстати, у него соединялся культ Пушкина.
«Бал в опере» предстает как острая политическая сатира, написанная отчаявшимся человеком. Гневный тон и употребление слов, считавшихся тогда нецензурными, не позволили издать поэму целиком.
Полный текст из номера в номер, начиная с июля 1946 года, печатали «Шпильки». Иллюстрации к «Балу в опере» по желанию автора сделал Бронислав Линке.
Я постараюсь показать, что «Бал в опере» – нечто большее, чем просто политическая сатира, несмотря на тесную связь поэмы с местом и временем ее возникновения.
Конец света, происходящий в Варшаве. И, в конце-то концов, это единственный город в Европе, который был полностью уничтожен.
Что происходит в поэме? Архикратор – или, как указывают греческие корни слова, всемогущий владыка – дает бал. Это совершенно явный диктатор, может быть такой, как Муссолини, во всяком случае стоящий во главе тоталитарного режима. В Польше такого не было, и правительства в ней можно назвать лишь фашиствующими. Архикратор наделяется не обязательно польскими, но присущими всей тогдашней больной Европе признаками.
Гости на балу принадлежат к сильным мира сего. Они веселятся, не обращая внимания на действительность, которая готовит их поражение. Таким образом, здесь возвращается образец библейской притчи из Книги Даниила о царе Валтасаре, который веселился и пировал, пока не появилась рука, начертавшая на стене приговор: мене, текел, перес. Не мог не думать Тувим и о «Бале у сенатора» в «Дзядах», который длится при полном ощущении безнаказанности, хотя черти только и ждут своего часа. Знал он и «Отрывок», завершающий «Дзяды», а в нем – описание Петербурга царей как Вавилона, не сознающего, какое ему предстоит будущее.
Образ героической Варшавы заслонил Варшаву межвоенного двадцатилетия, поэтому обращение к ней как к великой блуднице, подобной Риму, может резать слух как преувеличение. Однако во многих писаниях, упроченных литературой, Варшава, ознаменованная клеймом долгого русского господства, предстает городом контрастов и почти азиатской нищеты.
Описание Польши здесь сатирическое. Однако этот временной аспект не должен заслонять иной пласт произведения, в котором дают себя знать некоторые устойчивые черты личности Тувима. Его отвращение вызывает не только данный строй, но и человеческое общество как таковое. На этот след нас выводит тот факт, что он снабдил поэму эпиграфом из Апокалипсиса.
Языковое мастерство поэмы, вся ее словесная и ритмическая изобретательность могут быть, были и будут проанализированы, я же хотел ограничиться принципиальными вопросами о характере этой ни на что не похожей сатиры. Поэт ставит себя перед лицом неразумия ХХ века, и ужас, который он, видя это, испытывает, достаточен, чтобы убедить его, что мера зла исполнилась. Я готов рискнуть и сказать, что «Бал в опере» – это молитва о небытии мира, который слишком порочен, чтобы иметь право продолжаться.
1999
Письмо и его адресаты
Письмо Иоанна Павла II деятелям искусства – событие неожиданное, захватывающее, чудесное. При самом конце века ужасающих войн и преступлений – и в то же время всё новых и новых переворотов в искусстве, восхищенном неустанными поисками нового, – раздается мудрый и спокойный голос, напоминающий нам всем, чтó было целью и призванием людей искусства извечно.
Следует, однако, спросить, насколько это послание залазит нам за шкуру? Может, мы уже так деморализованы, что слова, долженствующие вернуть наше чувство общности с художниками минувших эпох, соскальзывают с нас, не убеждая? Правда, напрасно защищались бы мы, ссылаясь на то, что язык богословия нам чужд. Язык Иоанна Павла II – наш язык, со всей очевидностью сформированный в результате его размышлений поэта, и попадает в цель не только там, где он ссылается на Норвида и Достоевского. Трудно лучше сформулировать задачи искусства: «Всякое подлинное художественное вдохновение, – пишет Папа, – выходит за рамки того, что постигают чувства, и, проникая действительность, стремится выяснить ее скрытую тайну. Истоки его лежат в глубине человеческой души – там, где жажда придать смысл своей жизни соединяется с неуловимым ощущением красоты и таинственного единства вещей. Все художники отдают себе отчет в том, какая глубокая пропасть существует между произведениями их рук, даже самыми удачными, и ослепительным совершенством красоты, увиденной в минуту творческого восторга: всё, что он сумеет выразить кистью, резцом, другими творческими инструментами, – это лишь отблеск того света, который на несколько мгновений воссиял очам их души».
Каковы же возможные причины сопротивления художников так ясно названным чаяниям каждого из них?
Думаю, что есть одна главная причина. Вот в письме говорится о прекрасной земле, какой она явилась очам Господа: «И увидел Бог всё, что Он создал, и вот, хорошо весьма». В нем даже не упомянут дьявол, в то время как художники заканчивающегося века неустанно имели дело, притом и в себе самих, с нашептываньем бесовского искусства. Их увлечение злом и страданиями зашло так далеко, что художники под влиянием естественных наук признали их законом земли, истинным обликом Духа Земли. Дьявольская гримаса стала чертой выдающихся произведений, так что многие наши современники усматривают в них признаки одержимости, требующие экзорциста. Более того, оная гримаса проникла и в самое форму и даже нашла теоретиков, утверждающих, что былое гармоническое искусство уже невозможно и что новой красоты можно достичь лишь соединением безобразных, скрежещущих, рассорившихся друг с другом элементов. Насмешка, ирония и сарказм кажутся необходимыми приправами искусства – до такой степени, что без них оно выглядит лишенным вкуса, будто еда без соли. А эти приправы доказывают, как глубоки перемены в нашем восприятии мира. Это как бы страх, что нас заподозрят в наивной похвале бытия («увидел всё, что создал, и вот, хорошо весьма»), как бы страховка от компанейского выговора с ужимками и подмигиваньями. Ибо знание о силе зла стало уже компанейским знанием и направлено против блаженного зрения какого-нибудь нового фра Анджелико.
Откровенно христианское искусство, всем собою подтверждающее церковные догматы, – сегодня явление редкое. Тем не менее остается в силе утверждение из папского послания: «Ибо искусство, если оно подлинно, хотя и не обязательно выражается в типично религиозных формах, сохраняет внутреннее родство с миром веры, так что даже в обстоятельствах глубокого раскола между культурой и Церковью не что иное, как искусство, остается своего рода помостом, ведущим к религиозному опыту».
«Глубокий раскол между культурой и Церковью» – это сегодня факт, а причина этого – в первую очередь трудность смирить образы зла с образом личного Бога, который не умер, как того хотел Ницше, но как бы окружил себя туманом или скрылся. Тайна бытия всё больше становится тайной боли. Глубокий дуализм христианства – ибо при всём приятии жизни земля остается для него «юдолью слёз» – ближе художникам, чем хвалебная песнь, как был он ближе философу художников Шопенгауэру. Поэтому уже сто лет художники идут в первых рядах тех, кто выражает симпатии к буддизму – нетеистической религии сострадания.
«Красота спасет мир» – считал Достоевский. Если учитывать, как вездесущи подлость и жестокость, как постоянно терпит поражение добро и постоянно повторяется победа зла, то красоты быть не должно, и она даже становится вызовом и почти оскорблением страдающим существам. И всё-таки красота существует, притом одновременно, прямо рядом и даже в тесной связи со зрелищами ничем не сдерживаемого произвола – как бы в доказательство беспристрастия Бога, который одним и тем же дождем орошает праведных и неправедных. И раз в папском послании говорится о красоте, то понятна его похвала всему сотворенному, пусть оно и приносит нам несказбнную боль.
Что доказывает дьявольская гримаса искусства ХХ века? Можно рискнуть и предположить, что, парадоксально, она означает победу морали над эстетикой. Разные варианты отчаяния как будто составляют обвинительный акт, чтобы наконец спровоцировать ответ Обвиняемого, Который молчит, зато Его пересмешник и соперник неустанно льет потоками умные и блестящие речи. Он убеждает художников, что соглашаться на мир – предательство и что если когда-то было время на погоню за красотой, то теперь уже поздно.
Папское послание не исключает художников-нехристиан, но особо обращается к христианам, и из того, что в нем говорится, можно сделать вывод, что только эти последние способны преодолеть экзистенциальное отчаяние родом из нашептываний Злого. Это может совершить только их вера. Вот слова послания: «…союз, извечно существующий между Евангелием и искусством, независимо от своих функциональных аспектов, связан с призывом проникнуть творческой интуицией в глубину тайны Бога Воплощенного и вместе с тем в тайну человека. Всякий человек в каком-то смысле остается неизвестен самому себе. Иисус Христос являет не только Бога, но „полностью являет человека самому человеку“. Во Христе Бог примирил мир с Собою».
Но мы, художники, испрашивая дар веры, всё-таки чувствуем эту гримасу, эту маску, которая приросла у нас к лицу. Как от нее избавиться? Размышления о тайне человека приводят нас к выводу, от которыми мы защищаемся всеми силами: о том, что князь мира сего побеждает, ибо находит союзника в «я» каждого из нас. Разве Мартин Лютер не объявил дьявола владыкой всех наших поступков и порывов, спасение видя в одной только благодати? И разве успехи наук, занимающихся человеком, не подтвердили эту уверенность в наличии темного пространства внутри каждого из нас? Таким образом натренированные, мы похожи на того художника, который решил изобразить сияющий, великолепный облик и с каждым взмахом кисти видит, как тот постепенно превращается в неумышленную карикатуру, в сатиру на бытие.