Когда мы читаем письмо Папы художникам, сердце нам говорит, что каждое его слово есть истина, хотя истина в масштабе тысячелетий, а не одного короткого момента истории. Мы хотели бы, чтобы ХХI век принес подтверждение этой истины в лучезарных, чистых произведениях, свидетельствующих, что болезни, мучившие несколько поколений, преодолены. И, быть может, тогда то, что кажется нам невозможным, окажется возможным.
2000
Начало легендыЕжи Гедройц (1906—2000)
Хотелось бы, чтобы в том, что я скажу о Ежи Гедройце, нашлось что-то полезное для молодых поколений. Молодежи невероятно трудно вообразить себе эпоху, в которую он действовал. А жизнь Гедройца продолжалась долго, и был он человеком нескольких эпох. Он был весьма активен уже в межвоенное двадцатилетие. Впервые я услышал о нем, когда приехал в Варшаву в тридцатые годы. Стефан Наперский, поэт и редактор «Атенеума», сказал мне, что в министерстве сельского хозяйства есть молодой чиновник, очень дружественный молодым поэтам, и что с ним стоит познакомиться. Выходивший тогда под редакцией Гедройца «Бунт млодых» – это еще одна тема: удивительный журнал, заслуживающий воспоминаний и даже исследований, так как он располагался в стороне от исхоженных путей и политических разделений, весьма прочных на протяжении всего двадцатилетия, хотя сам Гедройц несомненно принадлежал к течению пилсудчиков.
Его активность во время войны, вступление в Карпатскую бригаду, участие в боевых действиях в Африке, деятельность в просветительском центре польской армии – всё это готовило его к миру, наступившему после Ялты.
Вообразить себе размах перемен, происшедших в 1945 году, сегодня почти невозможно. Странность этого мира, разделение Европы на две части и тот факт, что западные союзники признали ее восточную часть принадлежащей Москве, – всё это было трудно понять объективно. Казалось, однако, что так оно и останется по крайней мере еще сто лет. Ничего удивительного, что солдаты армии Андерса были от этого в ужасе. Особенно если учесть, что эта армия состояла из людей, которых вывезли на восток и которым после освобождения из лагерей или спецпоселений удалось добраться до Андерса. У тех, кому не удалось, были потом – как у Ярузельского – другие приключения.
Когда Гедройц создавал в Италии свое издательство и журнал «Культура», андерсовцы составляли его клиентуру. Убежденность Гедройца в том, что надо преодолеть взаимные мстительные чувства и ненависть, наросшую между поляками и украинцами, литовцами, белорусами и что ради этого следует отказаться от Львова и Вильно, наталкивалась на чрезвычайно враждебные мнения эмигрантов родом с тех земель. Он, однако, вел свою линию с упорством, и нынешние отношения между Польшей и ее соседями – в большой степени результат его деятельности. В этом направлении работало бесчисленное количество статей в «Культуре», не говоря уж о таком предприятии, как печать украинских книг. Лет примерно двадцать тому назад я написал юмористический рассказ: вот она, свободная Литва, и она наконец признала ценность местной аристократии. В Вильнюс приезжает Гедройц, в университете огромное собрание, и Гедройц обращается к его участникам на чистейшем литовском языке, говоря: «Вынужден был это скрывать, не то поляки бы меня съели». Ну и наступило невероятное исполнение этой шутки: Гедройц действительно получил почетное гражданство Литвы и орден Гедимина, хоть в Вильнюс не поехал, литовского языка никогда не знал, а родился в Минске…
Ивашкевич когда-то написал мне: эмигранты воображают, что можно всё заморозить и потом снова будет, как до войны, а это невозможно. Я был такого же мнения. Но Гедройц не считал того, что происходит в Польше, поверхностными переменами. Он отдавал себе отчет в их глубине, старался их разведать и влиять на их ход. Молодому поколению трудно сегодня объяснить, чем отличались «Вядомости» и круги лондонской эмиграции от Гедройца, – а разница была огромной. Мечислав Грыдзевский, который был несомненным гением редакторства, приспосабливался к своим читателям, а читатели-эмигранты, будь то в Лондоне, будь то в Америке, в определенном смысле застыли в довоенной ментальности. Гедройц же стремился эту ментальность менять, но прежде всего делал ставку на читателей в Польше. Разумеется, теоретически, потому что в Польшу доходила лишь малая доля тиража «Культуры», но по его представлениям Польша в первую очередь заслуживала внимания.
Легенда Гедройца, которая сейчас распространяется в масс-медиа, для меня невероятно поучительна. Потому что я видел начиная с 1951 года, когда укрылся в Мезон-Лафите, какое это было нищее, крохотное предприятие. Можно поразмыслить над преобразованием крохотных событий в легенду и над их воздействием. Последний марш из Олеандров в 1914 году тоже был крохотным предприятием, которое позже обросло легендой. Легенда росла еще в ПНР: «Культура» представлялась гэбэшникам могущественным американским учреждением, которое пронизывает весь Восток. А в действительности Гедройц держался в стороне от американских учреждений. Когда возник Конгресс свободы культуры, «Культуре» предлагали стать одним из его органов. Гедройц отказался, желая сохранить независимость, – в результате «Культура» на несколько десятков лет пережила Конгресс и все издававшиеся им журналы. Итак, это было крохотное предприятие, вдобавок с постоянными финансовыми чудесами. Один пример: после переселения во Францию «Культура» снимала запущенный дом в Мезон-Лафите, на авеню Корнеля. В какой-то момент пришлось оттуда выселяться. И купили новый дом, хотя это казалось почти невозможным: нашлись богатые друзья[70]. Целая серия малых чудес, благодаря которым журнал продолжал существовать, правда, имея свою базу в виде подписчиков. Пунктом чести «Культуры» было платить гонорары. Небольшие, не такие, чтобы стать сильной стороной моего бюджета, но Гедройц всегда честно их выплачивал.
Наше сожительство в эмиграции было поначалу трудным – по моей вине. Потому что скажем себе честно: литераторы в послевоенной Польше считали эмиграцию чем-то ниже себя, чем-то обреченным на гибель. Это было своего рода светское мнение – а я утверждаю, что ПНР в большой степени опиралась на светскую ментальность своей элиты. Я и сам находился под влиянием этой ментальности, когда решился остаться на Западе. И во время первого моего пребывания в Мезон-Лафите я был не слишком приятным…
А я же по гроб жизни должен быть благодарен Гедройцу за позицию, которую он занял в так называемом деле Милоша. «Дело Милоша», которое сегодня выглядит абсурдным, было по сути весьма серьезным. Речь шла не только о том, можно ли принять в среду эмигрантов человека, который пять лет служил коммунистическому режиму. Главной сутью было другое – подозрение, что я советский агент, засланный, чтобы разлагать эмиграцию. И во время кампании, которая велась против меня и могла довести меня до самоубийства, Гедройц твердо стал на мою сторону, даже порвав со своим близким другом Рышардом Врагой, который настаивал на том, что я агент НКВД. Гедройц был человеком аскетическим, преданным одной идее и полным всё новых и новых замыслов. Наша переписка состоит главным образом из его писем-инструкций: кому надо помочь получить стипендию, кого рекомендовать надлежащему лицу, обратиться к какому-то политику во Франции или Америке и так далее. Девяноста процентов его просьб я не мог исполнить.
Он был человеком, уверенным в своей правоте, обладал редким упорством. А я принадлежал к тем, кто верил, что советская империя распадется, но не при нашей жизни. И разнообразная деятельность Гедройца не возбуждала моего энтузиазма. Мне ближе было мнение Кота Еленского, который, например, к переброске номеров «Культуры» через Татры, закончившейся т. н. процессом альпинистов, относился отрицательно, считая, что не нужно подставлять людей под риск. Таким образом, у меня к Гедройцу были двойственные чувства: восхищение, граничившее с преклонением, и скептицизм, временами перерождавшийся в раздражение. Его заслуги для культуры огромны, хотя деятельностью своей он занимался в политических целях. Однако политику он понимал серьезно и глубоко, полностью сознавая, что словесность на польском языке – это крупный козырь.
Однажды он сказал: «Я отказался от личной жизни», – и в этом не было никакого преувеличения. «Культура» могла существовать только потому, что ею стала группа из четырех человек, создавших маленький фаланстер, коммуну с общежитием и общим котлом, отказавшись от многого ради одного дела. И это тоже трудно понять молодежи сейчас, когда моден индивидуализм…
2000
Премия Чеслава Милоша
Премия Чеслава Милоша (не имени Милоша!) учреждена в 1991 году. Ее должно было присуждать жюри в составе: Ян Юзеф Щепанский (председатель), Юлия Гартвиг, Яцек Бохенский, Владислав Терлецкий, Тадеуш Древновский.
Премию получили: в 1991 году Александр Юревич за книгу «Лида», в 1992-м – Анджей Шмидт за сборник стихов «Скрипочки», в 1993-м – Анджей Калинин за книгу «И Бог о нас забыл».
В 1994 году премия не присуждалась, так как жюри не смогло собраться. Члены жюри просили избавить их от слишком тяжкой обязанности. Поэтому выбор лауреатов взял на себя учредитель премии. В 1995 году премию получила Иоанна Полляк за книгу «Думая об образах». Затем, так как я часто находился за границей, произошел перерыв в несколько лет.
В этом году я решил разделить премию (она составляет сейчас 10 тыс. злотых) между двумя поэтами, постоянными успехами которых в совершенствовании поэтического ремесла я давно восхищаюсь, – это Павел Марцинкевич и Яцек Подсядло. Воспользуюсь случаем выхода и рекламы двух книг этих поэтов, чтобы объявить, что я присудил им премию не за отдельные сборники и не за творчество в целом – это еще рано, – а за подлинность и поиски своей самобытности.
Обоснование
Хозяйство польской поэзии подвергается всё новым потрясениям, вызванным спазматической историей страны и необходимостью усвоения стилей и образа мыслей, приходящих извне, главным образом с так называемого Запада. Эти два фактора действовали и в последнее десятилетие и в результате принесли своего рода кризис самобытности. Тиртейский образец утрачивался, а влияние западной массовой культуры выразилось нашествием возникшей в ее рамках поэзии, прежде всего американской.
В этих условиях такие названия, как «бунт», «варвары», «классики», «постмодернизм», следует считать слишком преходящими и мнимыми.
Подсядло и Марцинкевич в своих стихах искали ответа на вопрос: «Кто мы?» Искали в рамках языка, продолжая все традиции начиная от Кохановского, а экзистенциально – в том, чем их действительность отличается от действительности американских поэтов. Внимательно наблюдать и описывать мир: во время странствий по Польше у Подсядло или жизни в скопищах блочных домов у Марцинкевича, – вот в чем они нашли свою подлинность и оригинальность. Конкретность уберегает их от превращения поэзии в стилистические упражнения. Они очень разные, однако у них один и тот же человеческий пейзаж их страны, сформировавшийся главным образом во времена ПНР, и поэтому я не колеблясь назову их реалистическими поэтами. Из строф Марцинкевича к нам приходят завсегдатаи «Боцманского бара», приходит та из беседки на садовых участках, что говорила «трепеща бровями», «эти пуговки расстегаются» и путала Пруса с Прустом, Лешек со своим шурином, Михал М., инженер с генеалогией, Леон М., что вернулся из сибирского лагеря калекой, Гутя, который ходил на мессы в приход Ополе-Полдеревни. А у Подсядло мне сегодня важно, что он продолжил линию Стахуры и некоторого время был «культовым» поэтом, важны местности и лица, которые он собрал в своем бродяжничестве. Мы помним приозерные биваки, пахнущую дымом костра Лидку, присутствие Анны-Марии и игрушки Давида. Я мог бы произвести анализ стихосложения этих поэтов на фоне всей польской поэзии XIX и ХХ века, но это потребовало бы долгого цитирования. Во всяком случае, эти поэты опровергли мои опасения, что польская поэзия станет исключительно подражательной, – этим и обосновано присуждение премии.
2000