Этюд из цикла «Микропейзажи». Я писал их близ города с натуры, воткнув лупу в землю у комля березы. Мох Фунария и лишайник Кладония (он развивается только в совершенно чистом, без технических примесей, воздухе и может служить своего рода анализатором атмосферы.
И, возвращаясь в Исилькуль, я думал: как все-таки хорошо, что я с семьей, с детьми — у нас уже родилась Оля — живу здесь, куда еще нескоро доберется Индустрия, а может быть, и никогда не доберется? Но потом стал замечать: а ведь и тут не все ладно. Взять хотя бы колки: в сороковых годах вокруг каждого из них были широкие разнотравные опушки — остатки первозданной Степи: сельские хозяева тех времен прекрасно понимали, что леса, пусть небольшие, — надежные защитники полей от суховеев, и, если подпахать под самые деревья, нанесешь вред Лесу, а стало быть, будущим своим посевам; вдобавок останешься без выпасов, без сена, без ягод и грибов, и без Красоты, которую наши предшественники ценили, ей-богу, лучше, чем нынешние образованные хозяева земель — агрономы. Подавай лишь план, вспаши в срок — а как, это все равно; и плуг тракториста отхватывал еще полосочку нетронутой земли у перелеска — узенькую, сантиметров в двадцать — стоит ли о том говорить?
Но подсчитайте: если такими, вроде бы небольшими, темпами будут съедаться леса, то за пятьдесят лет они уменьшатся так — полукилометровый в диаметре колок потеряет восемь процентов своей площади — и немного, кажется, но безвозвратно; стометровый — сократится на одну треть; двадцатиметровый — исчезнет вовсе.
Осенний шиповничек. Сколько таких милых уголков природы сгинуло под безжалостными плугами!
Особо сильный урон понесла сибирская и казахстанская природа в памятные годы Подъема Целины. Не оставлять ни одного клочка степи и луга, перепахать все — такова была жесткая установка Центра. И на огромном расстоянии от западных наших границ до Алтая и Байкала не оставили потомкам ни гектара настоящей не паханой степи — ни для научных целей, ни хотя бы как Памятник Природе, давшей людям Хлеб.
Читатель, наверное, знает, что надежды, возлагавшиеся на Целину, оправдались далеко не все: в иных совхозах эта земля была щедрой лишь первые три-четыре года, а там понадобились и севообороты, и удобрения, и многое другое, и все это удаляло человека от Природы-кормилицы, удаляло, удаляло… А урожаи — падали, падали, падали…
Под распашку попали тогда не только луговины, поляны, опушки, но и… деревни: началось укрупнение хозяйств, хлеборобов сгоняли со своих «микрородин» — из деревень, деревушек, хуторов, аулов, и места эти тут же перепахивались. И многие годы по весне, в нескольких километрах от Исилькуля, можно было видеть такое: на огромном, почти до горизонта, темном свежевспаханном поле виднелись там и сям большие светлые пятна; подходишь ближе и видишь, что здесь — осколки кирпичей, черепки от посуды, ржавый сковородник, обрывки рогож; старый детский ботиночек, обломки игрушек, — и становится невыносимо грустно от этой картины, особенно когда вспомнишь: да, именно здесь, к западу от райцентра, была милая деревушка Сычевка, и четыре хутора недалеко от нее с богатейшими огородами и садиками, и был я здесь не раз по делам малярийным в давние годы, знавал здешних стариков и детишек, потчевал их лекарствами, брал анализы, ел нехитрое их угощение — вареную рассыпчатую картошку и небывало вкусное густое холодное молоко из погреба…
Ничего не осталось от таких вот необъяснимо милых хуторских уголков, снесенных и перепаханных.
Ради чего понадобилось все это разрушить и вот так безжалостно, тяжелыми плугами, буквально сровнять с землей?
Не пощадили и мертвых: за остатками деревень я находил на пашнях обломки могильных крестов с остатками надписей, старую, но прочно вделанную под стекло фотографию от надгробия, кусок раздавленной трактором седой от времени доски с арабской вязью на бывшем мусульманском кладбище…
Теперь, понятное дело, все это исчезло, перемешалось, сгинуло — и на местности, и на картах, и в памяти людской… А зря: хоть небогато жили те люди, «некультурно», но в единении с Природой, окруженные ею со всех сторон, ею кормимые-поимые. О такой жизни нынешний городской, да и не только городской, житель не может теперь даже и мечтать. А мне повезло: я застал-таки кусочек этой замечательной, но, увы, неповторимой Жизни…
Пошел тысяча девятьсот пятьдесят седьмой год — четвертый год тотальной распашки Целины, больших и малых ее массивов. Ближних окрестностей Исилькуля, с десяток километров, это почти не затрагивало, но целинный Большой Хлеб везли сюда со всех сторон: огромные скопления автомашин, сгружаемых с железнодорожных платформ, заполняли пристанционное пространство, подступая вплотную к окошкам нашего железнодорожного барака, а потом — тоже огромные, невиданные ранее очереди этих же машин с горами золотистого зерна в каждой — у весовых ворот элеватора…
Таким был исилькульский элеватор в пятидесятые годы. Сейчас к нему приделаны огромные неказистые пристройки, и он стал угрюмым и приземистым.
А весной пятьдесят седьмого что-то не хорошее случилось с исилькульским Небом. Юго-западный ветер почему-то сделал его неестественно серым, с буроватым оттенком; быстро темнело, и солнечный диск потускнел так, что можно было смотреть на него невооруженным глазом. Сквозь капельки облачного тумана его края виделись бы резкими, а тут они были смазанными дифракцией, отклоняющей свет вблизи твердых частиц.
Вспомнилось: много лет назад, в Таджикистане, я видел нечто подобное — неестественно мрачное дневное небо, туманный диск солнца, полутьма средь бела дня; мне, объяснили, что это дует «афганец» — такой ветер, который поднимает лессовую пыль и несет ее из Афганистана за сотни километров к нам; на второй день «афганец» материализовался: эта самая пыль осела вниз, стали желтыми и тяжелыми листья деревьев, крыши, дворы, улицы; пыль была везде: в помещениях, водоемах, в пище, тонко и противно скрипя на зубах; у дверей стояли веники вроде тех, которыми в Сибири обметали с валенок снег; обхлопаешь веником обувь и брюки — и «сотворяешь» вокруг себя облако тончайшей желтоватой пыли…
Откуда же «афганец» в Исилькуле?
Ответ пришел быстро, тоже с «неба»: над этой серо-бурой высокой пеленой, невидимо для людей, собрались уже настоящие тучи и оросили дождем; но каждая дождинка, летя оттуда вниз, проходила через пыльный слой, вбирая в себя его частицы и падала вниз уже не светлой прозрачной дождевой каплей, а крупной брызгой обыкновенной для здешних мест грязи, как, скажем, обдало бы тебя струями из грязной лужи при близком проезде автомашины; к слову, некоторые водители для развлечения специально так и делали, «прижав» прохожего к забору или канаве и газанув как следует через грязную лужу.
Казалось, что сотни, тысячи таких вот «лихачей» газуют там, наверху, по грязным облакам, выбрызгивая оттуда, из огромнейшей лужи, множество фонтанов, проливающихся к нам на землю таким вот издевательским «дождем». И людям было страшно, обидно, непонятно: почему это с Неба — вместо воды — грязь, почему испорчены костюмы, куртки и платки…
Разглядев одну из этих подсыхающих клякс, упавших на бумажку, я увидел: это никакая не «космическая пыль», а самый что ни на есть земной чернозем… И понял: он поднят ветром с тех самых «целинных» полей, тысячи гектаров которых лежат сейчас там, на юго-западе, в Казахстане, вспаханными и, может, уже засеянными; но давно не было дождей, задули ветры, подхваченный ими пахотный слой поднялся в небо — и вот результат…
1956 год, лагерь целинников. «Начало конца» — так назвал я про себя этот уголок огромной «шаровой» картины, сферорамы «Реликтовая степь», над которой мы сейчас работаем.
Пыльные бури «Целины» зачастили — то сухие, то с грязевыми дождями, подобными только что описанному. Одно лето нам пришлось жить в сарае — дом, в котором мы, наконец, получили комнатку, поставили на ремонт. А сарай-то, известное дело, дырявый, спасал нас разве что от дождя, «целинную» же пыль даже вроде как-то «втягивал», и мы едва успевали стирать одежду, постели, отмывать чумазых ребятишек…
После я узнал, что ученые подсчитали: плодородный почвенный слой настоящих степей — злаково-полынных, типчаковых, ковыльных — прирастал без вмешательства человека, в результате жизнедеятельности растений, микроорганизмов, насекомых в среднем в этих краях на один сантиметр за сто лет; средний же «мощности» пыльная буря пятидесятых годов выдувала этот сантиметр за один час…
Дорого же обошелся Природе почин, обставленный как целая героическая эпоха, как массовый романтический подвиг…
Исчезла степь, а вместе с ней — похожий на ярко-красную пуговицу земляной паук Эрезус.
Жуки-песочники (из семейства чернотелок), плотно прижавшись к земле, пережидают бурю…
Читатель, наверное, заметил, что слово «целина» иногда взято мною в кавычки. Это потому, что в свое время было указано именно так называть не нетронутую, девственную степь, а уже вспаханную — наперекор русской грамматике. Ведь целинаперестает существовать вовсе после первой же вспашки — вспомните шолоховскую «Поднятую целину» — и она уже никакая не целина, воспевавшаяся в мемуарах о тех временах и в песнях той поры: «У студентов есть своя планета — это Целина».
Сейчас этот куплет имеет другой, горький смысл — неизлечимо испорчена значительная часть нашей Планеты, в том числе руками студентов-целинников. Кстати, мы в этом не одиноки: целинная степь по-английски называется virgin steppe, то есть девственная степь, от латинского «виргинис» — «девственный»; отсюда название штата Вирджиния в США, в котором невспаханных прерий к западу от Аппалачских гор тоже не осталось, и фермеры пережили когда-то такие же вот пыльные бури, а штат так и называется — «Девственный». Ну а у нас — совсем необъяснимо и непереводимо на русский язык странное тогдашнее словцо «целинник»…
Большие площади лесостепной и степной целины были подняты и в нашем Исилькульском районе, особенно в южных и юго-западных его хозяйствах, прилежащих к Казахстану. И однажды, километрах в двадцати пяти от города, во время одной из своих энтомологических экскурсий, я видел как раз зарождение пыльной бури.