Жили все это время спокойно, дружно и хорошо. После ремонта и починок в доме я все почистила, убрала, и жизнь наладилась правильная и хорошая. Лев Николаевич был все это время здоров, ездил много верхом, писал «Хаджи-Мурата», которого кончил, и начал писать обращение к духовенству. Вчера он говорил: «Как трудно, надо обличать, а не хочу писать недоброе, чтоб не вызвать дурных чувств».
Но мирная жизнь наша и хорошие отношения с дочерью Машей и ее тенью, т. е. мужем ее Колей – порвались. История эта длинная.
Когда произошел раздел имущества в семье нашей по желанию и распределению Льва Николаевича, дочь Маша, тогда уже совершеннолетняя, отказалась от участия в наследстве родителей как в настоящее, так и в будущее время. Я ей не поверила, взяла ее часть на свое имя и написала на этот капитал завещание в ее пользу. Но смерти моей не произошло, а Маша вышла замуж за Оболенского и взяла свою часть, чтоб содержать его и себя.
Не имея никаких прав на будущее время, она почему-то тайно от меня переписала из дневника своего отца 1895 года целый ряд его желаний после его смерти. Там, между прочим, написано, что он страдал от продажи своих сочинений и желал бы, чтоб семья не продавала их и после его смерти. Когда Л.Н. был опасно болен в июле прошлого, 1901, года, Маша тихонько от всех дала отцу эту бумагу, переписанную ею из дневника, подписать его именем, что он, больной, и сделал.
Мне это было крайне неприятно, когда я случайно это узнала. Отдать сочинения Л.Н. в общую собственность я считаю дурным и бессмысленным. Я люблю свою семью и желаю ей лучшего благосостояния, а передав сочинения в общественное достояние, мы наградим богатые фирмы издательские, вроде Маркса, Цетлина и другие. Я сказала Л.Н., что если он умрет раньше меня, я не исполню его желания и не откажусь от прав на его сочинения; и если б я считала это хорошим и справедливым, я при жизни его доставила бы ему эту радость отказа от прав, а после смерти это не имеет уже смысла для него.
И вот теперь, предприняв издание сочинений Льва Николаевича, по его же желанию оставив право издания за собой и не продав никому, несмотря на предложения крупных сумм за право издания, мне стало неприятно, да и всегда было, что в руках Маши бумага, подписанная Львом Николаевичем, что он не желал бы продажи его сочинений после его смерти. Я не знала содержания точного и просила Льва Николаевича мне дать эту бумагу, взяв ее у Маши.
Он очень охотно это сделал и вручил мне ее. Случилось то, чего я никак не ожидала: Маша пришла в ярость, муж ее кричал вчера бог знает что, говоря, что они с Машей собирались эту бумагу обнародовать после смерти Льва Николаевича, сделать известной наибольшему числу людей, чтоб все знали, что Л.Н. не хотел продавать свои сочинения, а жена его продавала.
И вот результат всей этой истории тот, что Оболенские, т. е. Маша с Колей, уезжают из Ясной.
С Машей помирились, она осталась жить во флигеле Ясной Поляны, и я очень этому рада. Все опять мирно и хорошо. Пережила тяжелое время болезни Л.Н. У него от 11 до 22 октября болела сильно печень, и мы все жили под угрозой, что сделается желчная колика очень сильная; но, слава Богу, этого не случилось. Его доктор Никитин очень разумно лечил, делал ванну, клистиры, горячее на живот, и со вчерашнего дня гораздо лучше.
Еще больше я испугалась, что у Доры в Петербурге сделался нефрит. Но и ей лучше.
Осень невыносимо грязная, холодная и сырая. Сегодня шел снег.
Лев Николаевич кончил «Хаджи-Мурата», сегодня мы его читали: строго-эпический характер выдержан очень хорошо, много художественного, но мало трогает. Впрочем, прочли только половину, завтра дочитаем.
Убирала и вписывала с Абрикосовым книги в каталоги. Очень устала.
Опять отчаяние в душе, страх, ужас потерять любимого человека! Помоги, Господи!.. У Льва Николаевича жар, с утра сегодня 39, пульс стал плох, силы слабеют… Что с ним, единственный доктор, который при нем, не понимает.
Выписали тульского Дрейера и из Москвы Щуровского, ждем сегодня. Телеграфировали сыновьям, но никого еще нет.
Пока еще есть надежда, и я не потеряла силы, опишу все, как было.
4 декабря с утра было 19 градусов мороза и был северный ветер, потом стало 13 градусов. Лев Николаевич встал как обычно, занимался, пил кофе. Я хотела послать телеграмму имениннице Варваре Ивановне Масловой и взошла спросить Л.Н., не нужно ли ему что в Козловке. Он сказал: «Я сам пойду». «Нет, это невозможно, сегодня страшно холодно, надо считаться с тем, что у тебя было воспаление в легких», – уговаривала я его. – «Нет, я пойду», – настаивал он. – «А я все-таки пошлю с кучером телеграмму, чтоб ты не счел нужным ради телеграммы дойти, если ты устанешь», – сказала я ему и вышла. Он мне вслед еще закричал, что пойдет на Козловку, но я кучера услала.
К завтраку Льва Николаевича я пришла с ним посидеть. Подали овсянку и манную молочную кашку, а он спросил сырники от нашего завтрака и ел их вместо манной каши. Я заметила, что при питье Карлсбада, который он пьет уже недели четыре, сырники тяжело, но он не послушался.
И после завтрака он ушел один гулять, прося выехать на шоссе. Я и думала, что он сделает свою обычную прогулку на шоссе. Но он молча пошел на Козловку, оттуда своротил в Засеку – всего верст 6 – и вышел на шоссе, надел ледяную шубу сверх своего полушубка и поехал, разгоряченный и усталый, домой, при северном ветре и 15 градусах мороза.
К вечеру он имел вид усталый, говорил, что у него сегодня понос и что он на прогулке перетерпел. Приезжал Миролюбов, редактор «Журнала для всех», просил своей подписью участвовать в Комитете в память двухсотлетия печати. Лев Николаевич отказал, но много с ним беседовал. – Ночь он спал.
На другое утро, 5 декабря, часов в 12 и раньше, его стало знобить, он укутался в халат, но все сидел за своими бумагами и ничего с утра не ел. К вечеру он слег, температура дошла уже до 38 и 8. К ночи появились сильные боли под ложечкой; я всю ночь была при нем, клала горячее на живот, ставили мы с доктором несколько клизм, плохо действующих, с вечера дали ревень, две облатки по 5 гран, кажется. Но действия желудка не было до другого дня, когда стало слабить много, потом жидкой болтушкой темной и с гнилостным запахом и слизью. К вечеру температура была 39 и 4. Но вдруг Маша прибежала вне себя, говорит: «температура 40 и 9». Мы все посмотрели градусник, так и было. Но я до сих пор не уверена, что с ртутью что-нибудь было, мы все растерялись. Сделали обтирание спиртом с водой, померили градусник, через час опять 39 и 3.
Но сегодня всю ночь он горел, метался, стонал, не спал. При нем был доктор Никитин и я. Клали на живот компресс с камфарным спиртом из воды, ставили клизмы – ничто не облегчало. К утру опять температура 39, мучительная тоска, слабые, жалкие глаза, эти милые, любимые, умные глаза, которые смотрят на меня страдальчески, а я ничем не могу помочь.
Мучительно преследует меня мысль, что Бог не захотел продлить его жизнь за ту легенду о дьяволах, которую он написал.
Температура стала низкая, обильный пот разрешил болезнь, но осталась слабость сердца, и еще страх у всех докторов – воспаления в легких, которое может произойти от бактерий инфлуэнцы, определенной докторами.
Приехали сегодня утром милые и бескорыстные доктора, всегда веселые, бодрые, ласковые: сердечный Пав. Серг. Усов и бодрый Влад. Андр. Щуровский. Ночевал тульский доктор Чекан, и очень старался и умно действовал наш домашний врач – Никитин.
Вчера приехали сыновья: Сережа и Андрюша с женой, сегодня Илья. Еще приехала Лиза Оболенская, а сегодня Пав. Алекс. Буланже.
До пяти часов утра за Львом Николаевичем ходила я, потом Сережа. Доктора тоже сменялись: сначала Никитин, потом Чекан.
Сегодня у меня нехорошее чувство сожаления о даром тратившихся силах на уход за Львом Николаевичем. Сколько внимания, любви, сердца, времени кладешь, чтоб всякую минуту жизни следить за тем, чтоб сохранить ее Льву Николаевичу. И вот, как 4-го, на мои ласковые заботы я встретила суровый протест, точно назло, – какой-то страх, что лишают его свободы, – и вот опять даром потраченные силы и еще шаг к смерти. Зачем? Если б он ее желал, а то нет, он ее не приветствует и не хочет. И нехорошо его настроение, мне грустно – но оно не духовно.
Сейчас шесть часов утра 12 декабря. Опять я просидела всю ночь у постели Левочки, и я вижу, что он уходит из жизни. Пульс частый, 120 ударов в минуту и больше, неровный… Странная болезнь: боль преимущественно в правом боку, а главное газы, отрыжки, отрыжки без конца. Только ляжет, задремлет – точно его что снизу в желудок подтолкнет, он проснется, и начинается отрыжка, мучительная, непрерывная. Ляжет, полежит, опять то же; сядет и мучается, рыгает, стонет… Ах, какой он жалкий, когда он сидит, понуря свою седую, похудевшую голову, и думаешь – все равны перед страданием, смертью. А весь мир поклоняется этой жалкой голове, которую я держу в своих руках и целую, прощаясь с тем, кто для меня был гораздо больше, чем я сама.
И вот наступит безотрадная жизнь, не к кому будет, как теперь, спешить утром, когда проснешься, наденешь халат и бежишь узнать, что и как? Хорошо ли спал, прошелся ли, в каком настроении? И всегда как будто он рад, что я вошла, и спросит обо мне, и продолжает что-то писать.
Успокоишься и идешь к своим занятиям…
Сегодня сказал в первый раз с такой искренней тоской: «Вот уж искренно могу сказать, что желал бы умереть». – Я говорю: «Отчего? устал и надоело страдать?» – «Да, все надоело!»
Не спится… Не живется… Длинные ночи без сна, с мучительной болью в сердце, с страхом перед жизнью и с неохотой оставаться жить без Левочки. Сорок лет жили вместе! Почти вся моя жизнь сознательная. Не позволяю себе ни раскаиваться, ни сожалеть о чем бы то ни было, а то с ума можно сойти!..