Мой муж Одиссей Лаэртид — страница 18 из 43

На самой Итаке хозяйство тоже прекрасно велось и по сей день ведется почти без моего участия. Здесь у нас пасется одиннадцать козьих стад, и пастухами командует доверенный раб Меланфий — один из сыновей старого Долия. Это человек желчный и дерзкий, но честный и добросовестный, и я, посмотрев на его работу, скоро поняла, что могу ни во что не вмешиваться...

Свинопасами Одиссея еще до моего появления на Итаке стал руководить раб Евмей, на которого я всегда могла положиться, — Лаэрт купил его, когда тот был ребенком, он вырос во дворце, играл с сестрами Одиссея и предан нашей семье. Евмей ведет дело так, как если бы он был не рабом, а хозяином. Он сам продает свиней, на вырученные средства затевает какое-то строительство, возводит новые закуты, покупает рабов, ни у кого из нас не спрашивая разрешения. Но дело свое он знает, и я позволяю ему хозяйничать на его усмотрение и закрываю глаза на то, что время от времени он режет хороших свиней для себя и своих подчиненных.

Иногда Евмей заходит во дворец, чтобы по-дружески побеседовать с хозяевами: когда-то с Антиклеей, а теперь и со мной. Он не ждет во дворе, как остальные рабы, а заходит прямо в мегарон и садится за стол — ведь его воспитала Антиклея, и он считает себя членом семьи. Я приказываю подать ему вина и мяса, сажусь у очага, и мы беседуем почти на равных. Евмей рассказывает о свиньях — их у него около тысячи — и всегда интересуется, нет ли весточек от Одиссея...

Не знаю, почему Евмей так предан моему мужу и всем нам — он помнит родной дом, из которого его украли финикийские торговцы, помнит родителей и тоскует по ним, хотя не видел их уже больше четверти века. Не думаю, что его держит на Итаке сытая и обеспеченная жизнь — ведь его отец был властителем острова, хотя и небольшого, но плодородного; вернись Евмей в отчий дом, он стал бы зажиточным человеком. Будь я на его месте, я бы давно сговорилась с какими-нибудь мореходами, пригнала им стадо хозяйских свиней в качестве оплаты и сбежала бы обратно на родину — благо остров, на котором провел детство Евмей, лежит всего в нескольких днях пути от Итаки. А он все ждет, что вот вернется с войны Одиссей, наградит его за верную службу и даст ему хорошую жену. Евмей считает, что служить хозяевам — это долг раба, даже если он родился свободным.

Честно говоря, я и сама всегда так думала, но однажды мне пришла в голову странная мысль: а что, если меня, когда я, несмотря на возражения Антиклеи, убегаю одна купаться в море, похитят пираты и продадут на какой-нибудь далекий остров? Неужели моим долгом станет повиновение хозяевам? С одной стороны — да, на то воля богов; ведь и Геракл, когда его продали в рабство, повиновался Омфале, хотя, наверное, мог без труда бежать от нее. Но с другой стороны, я супруга царя, мой долг — жить в доме мужа и хранить ему верность... Если бы мой господин захотел разделить со мной ложе, неужели я должна была бы нарушить супружеский обет? Но ведь и супружеский обет — это всего лишь долг, если нет любви.

Наверное, глупо рассуждать, какой долг выше: перед мужем или перед господином. Выше — только любовь. Именно она правит миром, ну и еще, наверное, голод — так говорит Полиб, жрец из храма Афродиты...

У Одиссея была моя любовь, и он не знал, что такое голод, однако он уплыл на эту проклятую войну и ни разу не вернулся повидать меня. Ни разу за почти десять лет...

Но я рада, что он не сделал этого. Ведь Троя далеко от Итаки — ни одному из ахейских царей не пришлось бы плыть домой так долго, как моему мужу. Моря полны опасностей, там бушует Посейдон, там безумствуют ветры — ледяной северный Борей и буйный Евр, там хозяйничают пираты... И даже если бы Одиссей отправил ко мне, например, Еврибата с весточкой, он рисковал бы потерять корабль...

Муж, уверенный в своей жене, не будет напоминать ей о себе. Настоящей любви не нужны письма, потому что мысль или чувства, изложенные на глине, становятся ложью. Разве можно выразить любовь теми же самыми закорючками, которыми Евринома записывает количество амфор в подвалах? Но и слова, которые мы могли бы передать друг другу через Еврибата, и они — ложь.

...Вот я просыпаюсь рано утром; в крохотное оконце едва пробивается рассвет, и в полутьме я скорее чувствую, чем вижу Одиссея, лежащего рядом. Наши плечи чуть соприкасаются. Я осторожно прижимаюсь к нему, кладу голову ему на грудь, и он, не просыпаясь, обнимает меня. Он тихо дышит, и я вдыхаю его запах, вбираю тепло его тела... Я сплю и не сплю, я поглощена теплом, покоем, счастьем... А рассвет разгорается, и вот уже его лицо становится отчетливо видно на подушке. Я протягиваю руку и глажу его по лбу, перебираю волосы, а он в полусне трется щекой о мою ладонь... Может быть, это и есть правда о нас...



Было скота у него без числа. Средь мужей благородных

Столько никто не имел ни в итаке самой, ни на черном

Материке. Даже двадцать мужей, если вместе их взять всех,

Столько богатств не имели. я все их тебе перечислю.

На материк ты пойдешь — по двенадцать его там коровьих

Можешь стад увидать, свиных, овечьих и козьих.

Их и чужие пасут и рабы самого господина.

А на Итаке — в конце ее самом — пасется вразброску

Козьих одиннадцать стад под надзором мужей превосходных.

Поочередно они пригоняют козла ежедневно

В город, из жирных козлов отобрав, кто покажется лучше.

Я же этих свиней тут пасу, охраняю от бедствий...


Гомер. Одиссея


Двенадцать закут для свиней. По пятьдесят свиноматок в каждой закуте. Триста шестьдесят кабанов. Четыре сторожевых собаки. Четыре раба-свинопаса. Надсмотрщик — раб Евмей.



Я должна наконец сказать о самом страшном. Когда я начала понимать это? Наверное, лет через пять после того, как Одиссей ушел на войну. Но догадывалась я, конечно, и раньше, просто я боялась признаться сама себе в том, что с Телемахом что-то неладно. После того ужасного дня, когда Паламед бросил его в борозду, мой сын стал каким-то странным. Он теперь редко улыбался и иногда застывал, глядя в одну точку. Но чаще, наоборот, делал много ненужных движений, волновался и плакал. Порою у него случались судороги. Антиклея и рабыни уверяли меня, что это бывает у многих младенцев и что это пройдет, но мне не было дела до других детей — я хотела, чтобы мой ребенок был самым здоровым, самым веселым, самым счастливым...

Ходить он начал поздно, а говорить еще позже. Но потом все как-то наладилось, и я перестала волноваться. А когда Телемаху исполнилось пять лет, меня стало удивлять, что он не может играть с другими детьми. Он все время чего-то боялся и старался избегать своих шумных сверстников. Евриклея говорила, что это хорошо, — сыну царя не следует возиться с сыновьями рабынь. Но мне было неспокойно. Ведь Телемаху предстояло стать не только царем, но и воином, а он не умел и не хотел бегать и драться. Иногда же на него находили приступы дикой злобы, и он кусал и бил всех, кто ему подвернется под руку. Впрочем, это случалось редко — обычно Телемах был послушным мальчиком, хотя и очень нелюдимым, и мне хотелось верить, что он выправится. Наверное, если бы его воспитывал отец или даже просто любой мужчина-воин, все сложилось бы иначе. Но во дворце не было мужчин, кроме нескольких старых рабов. Лаэрт пропадал у себя в саду А другие итакийцы к нам заглядывали редко: ведь ни у меня, ни у Антиклеи не было родичей на Итаке.

Я пыталась посоветоваться с Ментором, но он ничего ж понимает в маленьких детях, кроме того, он старик. Он сказал, что сын Одиссея обязательно станет великим воином и царем — иного не допустит Афина...

О Одиссей! Почему ты не остановил коня на мгновение раньше!



Я исполнила свое обещание и, когда Меланфо, дочери Долия, исполнилось пять лет, взяла ее во дворец. Она была чудесной девочкой — веселой, развитой, хорошенькой. Я учила ее прибирать мою комнату и выполнять мелкие поручения, но чаще она просто носилась по дворцу, что-то напевала и ласкалась ко всем. Я старалась не слишком стеснять ее свободу — когда она подрастет, ей еще придется натерпеться от Евриклеи. Кроме того, мне казалось, что общение с ней полезно для Телемаха. И действительно, он как-то оживал в ее присутствии и даже пытался неумело играть с ней. Когда я видела их рядом, мне начинало казаться, что все будет хорошо.



В те годы мне стали часто сниться похожие сны. Помню один из них. Мы с Одиссеем обнаженные лежали рядом на кровати. Было почти светло — какие-то прозрачные сумерки, — и его кожа молочно светилась. Он и наяву был очень белым, никакое солнце не могло позолотить его кожу — она только краснела и покрывалась волдырями.

Одиссей протянул руку и погладил меня по бедру. Я ощутила желание, перекатилась на живот и склонилась над ним; он коснулся губами моих грудей. И тут в спальню вошла Евриклея и стала там прибираться, не обращая на нас внимания. Мы отстранились друг от друга, я пошарила рукой в поисках покрывала и нашла какую-то тряпку — ее хватило только, чтобы укрыться до пояса.

А рядом с ложем уже сидел на табурете Евмел, муж моей сестры Ифтимы. Он стал обсуждать с Одиссеем подробности вчерашней охоты, а я лежала, спрятав лицо на животе у мужа, во влажных, остро пахнущих завитках волос, и не могла подняться, потому что стыдилась показать Евмелу свою обнаженную грудь. Рука Одиссея скользнула под ткань, пальцы прошлись по внутренней поверхности бедра. Желание нахлынуло так внезапно, как это бывает только во сне. И мы уже прижимались друг к другу, надежно скрытые под невесть откуда взявшимся огромным покрывалом. Одиссей привстал, сейчас он упадет на меня, обрушит на меня удары своих бедер... Но его неосторожное движение сбросило покров с наших голов и плеч. А в дверях стоят Лаэрт и Антиклея и смотрят на нас.

Какие-то люди заполонили спальню, и мы с Одиссеем поднялись с ложа — почему-то мы уже были одеты в легкие хитоны. Одиссей взял меня за руку и потащил за собой. Мы бежали мимо усадеб, полных народа, — там, за городом, слева от тропы, есть потайное ущелье, в котором можно укрыться... Мы упали в высокую траву, когда из грота вышел старенький жрец Фидипп. Он неодобрительно посмотрел на меня и сказал: «Об этом ты тоже хочешь писать на своих табличках?»