Нельзя менять до неузнаваемости облик городов – никакими инновациями и инвестициями это нельзя оправдать. И особенно нам дорога эта площадь! Сколько волнений связано с ней у каждого горожанина! Сколько раз каждый из нас уезжал с Московского вокзала по самым важным делам, и прощаясь с родным городом, не имея перед глазами больше ничего, расставался в последнюю очередь именно с этой «стамеской», ставшей постепенно родной. Выкинуть ее вместе с большим куском нашей жизни?..
На краю бездны
Я помню, когда уже не было памятника Александру III и еще не стояла «стамеска», вокзал и его окрестности казались смутно опасными и страшно притягательными. Литовского канала наше поколение уже не видело, а вот саму Лиговку в махровом ее цвету – помню, и еще как! Помню, как, школьником еще, преодолевал последние жуткие метры, отделяющие мою выверенную школьную и домашнюю жизнь от жизни темной, рисковой, манящей. И страшные, синюшные, вневозрастные жрицы любви, возникающие вдруг из тьмы и, естественно, не замечающие робкого подростка, вовсе не были целью, концом этого захватывающего дух путешествия. Скорее, воспринимались они лишь «маяками» при входе в опасный, мутный и бесконечный пролив.
Моего друга Трошкина туда засосало. А ведь как он пел! Помню, как наша «классная» – Марья Сергеевна – слушает его, в счастье и в слезах, утираясь платочком, чувствуя и его талант, и неизбежную гибель. Таких «опасных детей» в послевоенной школе было большинство – но Трошкина я запомнил особенно ярко. Я, сын научных работников, на Лиговке не реализовался, и потому не погиб в малолетстве, но как тянуло меня туда! Однажды коренастые урки в знаменитых тогда серых мохнатых «лондонках», фирменном головном уборе блатных, перегородили мне дорогу, свалили с велосипеда и долго, гогоча, гоняли на моем велике – а потом вдруг кинули мне его: «Да возьми ты!» И я был – представьте себе – в восторге от их благородства. В те темные времена дворовые легенды о бесстрашных и благородных блатных действовали гораздо сильней, чем школьные проповеди.
И я-таки прошелся по Лиговке! У нас в доме на первом этаже жил Сережка Архиереев, который, как и Трошкин, сочетал яркий талант с опасными наклонностями. Талант его был радиотехнический, и помню, как я с ранним чувственным восторгом любовался матовыми изгибами алюминиевого шасси, ярко-красными и сочно-зелеными цилиндриками емкостей и сопротивлений на серебряных ножках, соединяющих те цилиндрики в дивный узор, вдыхал аромат янтарной канифоли, в которой медленно тонуло жало паяльника, с упоением следил за зеркальными и тускнеющими на глазах каплями олова на спайке.
Но все эти радости было положено… воровать. Может, поэтому и воспринималось так остро? В самом опасном месте Лиговки, на берегу Обводного, кишела барахолка. Мы ехали туда на скрипучем трамвае, рассредоточась по всему вагону, каждый подчеркнуто отдельно, скрывая, что мы одна шайка. Теперь я понимаю, что именно по нашему поведению было видно, что мы шайка и есть. Но тогда мы гордились нашей конспирацией и вдохновенно соблюдали ее – иногда только многозначительно переглядывались.
Сходили с подножки мы тоже с интервалами – последнему даже приходилось спрыгивать на ходу, но этот как раз и чувствовал себя самым искушенным. Дальше мы тоже двигались отдельно, соединенные лишь воображаемой сетью, которую протаскивали сквозь толпу, которая по мере нашего приближения к пыльному плоскогорью барахолки становилась все тесней.
Голоса, запахи, дух азарта. Все тут возбуждены были не меньше нас – поэтому так влекло нас сюда каждое воскресенье. Откуда взялись все эти детали, инструменты, пестрые мотки проволоки, янтарные глыбы канифоли и мутно-серебристые палочки олова, разложенные прямо по земле на газетках или клеенках? Это была добыча вольных, смелых людей, всю неделю притворявшихся на своих фабриках и заводах забитыми и покорными. А на самом деле – вот мы какие! Не лыком шиты! Всё, с чем мы имеем дело на производстве, нам и принадлежит! И если захотим, мы можем это продать, или обменять, или, если вдруг такая прихоть найдет, просто отдать хорошему человеку! Мы – не рабы! Мы вольные, хитрые, успешные люди. Мы все делаем, как надо нам! Для этого праздника все и собирались сюда – для того же рвались сюда и мы, затюканные, как и весь народ всю неделю, и только тут вольные и рисковые. Нам, правда, предстояло еще это доказать. Кто первый?
Мы, переглядываясь, чертим извилистые трассы в толпе, среди высоких спин, потом я, задохнувшись от отчаянной решимости, сажусь на корточки над ковром, усыпанном драгоценностями – пестрыми, блестящими, загадочным радиодеталями. Особенно великолепны радиолампы – даже их названия волнуют своей неразгаданностью: 2Ж2М, 5Ц4С – код какой-то далекой, недостижимой страны!
Никакие кольца и ожерелья в витринах на Невском не возбуждали так, как сверкающие башенки и даже дворцы в стеклянных колпаках радиоламп. Между теми башенками летали невидимые облачка таинственных электронов, преобразуясь, разделяясь и соединяясь – и волшебная эта лампа давала тебе власть нам ними. Но чтобы взять эту драгоценность – надо было рискнуть жизнью: если схватят, прежняя привычная жизнь кончится и начнется что-то ужасное.
Некоторые достижения всегда связаны с риском, а иные ничего и не стоят. И будешь жить так всю жизнь: все банальное, общепринятое – не для тебя! Ты проживешь всю жизнь на краю, на обрыве, на грани запретного.
Каково было чувствовать это в юности, еще не зная, зачем тебе выпала такая судьба? Ведь ты же свой среди гладких отличников, школьных любимчиков, ты там прекрасно изображаешь все, что положено, зачем же кинуло тебя сюда? Но ты уже не уйдешь отсюда просто так. Сейчас все решается – хотя я не мог бы сказать, что!
…Посидев на корточках перед драгоценной россыпью – ноги затекли, надо решаться, – я протягиваю руку к драгоценной россыпи и не спеша беру драгоценную лампу, самую великолепную – 5Ц4С – загадочный замок в стеклянном колпаке. Некоторое время держу ее в полузакрытой горсти, словно успокаивая – или, во всяком случае, усмиряя пойманного птенца. Нет, не то!
Птенцов я хватал в детстве и держал в кулаке – биение живого хрупкого тельца, которое ты можешь оборвать легким нажимом, страшно волнует. Но не так! Какой-то космический холод той лампы проникает в тебя, и еще неизвестно – ты ее нагреешь или она тебя охладит. Но – она нагревается, становится твоей! Дальше давай!.. – отчаяние ударяет в голову: пока ты еще сидишь на корточках, ты еще не погиб. Ты еще на краю бездны. Многие вот так же сидят, разглядывая лампы, потом платят и берут или кладут их обратно. И только тебе почему-то другое предстоит!
Медленно разгибая ноги выпрямляюсь. Колени сладко ноют при этом. Хозяин драгоценностей вроде не видит меня, спорит с кем-то. Но вдруг он помнит меня, держит в памяти, сейчас окликнет – и все? Я делаю первый деревянный шаг… второй. Потом еще несколько шагов, уже торопливых и, оказавшись за стеной из спин, опускаю пойманную лампу в карман. Толпа друзей немо набрасывается на меня, тихо треплет, выражая восторг, словно команда глухонемых, забившая гол. И мы, усталые, уезжаем с барахолки.
Как тонка пленка, отделяющая тебя от гибели, как хрупко темечко, защищающее твою жизнь, как опасны тропинки, с которых не свернуть, как опасна и бесприютна жизнь! Чувство это, присущее юности, возникает во мне всегда, когда я подхожу к Московскому вокзалу, чтобы уехать и опять попытаться что-то в жизни изменить. Вдаль уходит сумрачная Лиговка, навсегда связанная у меня с какой-то сладкой тревогой.
Вокзал спасал
Вокзал спасал меня много раз. В дни бесприютных любовных скитаний, когда, казалось уже, что всю любовь выхлестал ледяной порывистый ветер, последним спасением был вокзал. Запахи жизни – мокрой, распаренной в тепле одежды, пригорелой еды, липкого тепловатого кофе наполняли, поднимали дух – и дух измученной спутницы, тела наполнялись истомой, предвещающей блаженство, глаза – весельем и страстью. Люди стремительно приходили и уходили, всеобщий азарт движения, гул, неразборчивые слова диспетчера, названия дальних городов вселяли энергию и надежду. А раз и мы на вокзале, значит, тоже куда-то двигаемся, собираемся что-то изменить. Вагоны вдоль сумрачных платформ – как корабли из другого мира, из другой жизни, и всегда можно, если тут станет невыносимо, сесть в них, спрятаться в полумраке, уплыть.
Помню, в семидесятые годы, когда нас, загульных писателей, к ночи выставляли из всех наших мест, последним пристанищем в этом городе становился буфет знаменитого поезда «Красная стрела». Там всегда было весело, празднично. Знаменитые артисты запросто чокались со случайными попутчиками, радостные отъезжающие и растроганные провожающие иногда в упоении путали роли. И не раз мы с коллегами, не желая покидать этот праздник, продлевали его до Москвы – в буфете не проверяли билетов. А еще почему-то считается, что в те годы неинтересно было жить!
И теперь Московский вокзал остался самым чутким барометром моей жизни. Кто я? Чего я достиг? Здесь особенно ясно и пронзительно это чувствую. Крутые изменения в моей жизни и жизни многих моих коллег здесь всего наглядней. Кажется, не так уж давно я ездил в столицу исключительно на «Стреле», любил торжественный проход по празднично освещенному перрону среди городских знаменитостей. Теперь все чаще уезжаю с темных крайних платформ на дешевых ночных поездах. Но вовсе не считаю, что проиграл свою жизнь. Наоборот, чувствую, что не упустил ее, не потерял ее вкуса.
Скользкий темный перрон, половина второго ночи – время, когда все уважающие себя люди уже спят, а по грязным улицам и платформам пробираются лишь несчастные, обделенные судьбой. Ну и что? Разве это не жизнь? Это – жизнь, и причем – очень многих, и ничуть не менее значительная, чем жизнь «парадная».
Плацкартный вагон сначала кажется темной, душной, пахучей пучиной, полной напряжения, натужных усилий, неразберихи и вздора. Вот она, моя теперешняя реальность! Вспоминаю с тоской ковровые дорожки «Стрелы», крахмальную чистоту уютных купе, солидных, корректных попутчиков. Все это, увы, в прошлом!