Мой одесский язык — страница 9 из 33

сивым пупсом, с чистой кожей, толстыми щеками и то хитрыми, то грустными глазами – прирождённый манипулятор. Все во дворе трепали меня по щекам. Когда я гуляла с папой. То есть – он со мной. Когда я гуляла с мамой – меня никто не дёргал за мои толстые персиковые щёки, и это была ещё одна из причин, по которой маму я любила сильнее папы.

Зелёного Пыр-Пыра я любила даже сильнее мамы. Вернее – по-другому. Считается, что маленькие дети не могут испытывать по-взрослому сильных чувств, поэтому скажем, что я любила его горячее родителей. Родителей достаточно любить тепло. Просто знать, что они есть где-то невдалеке. Иногда даже желательно, чтобы их не было видно, тогда можно взять, например, мамину ручку и написать на паркете рассказ. Родители не понимали, что это рассказ, а Пыр-Пыр не только понимал, но и одобрял. Любовь к Зелёному Пыр-Пыру требовала постоянного созерцания объекта, его непрерывного присутствия в моей жизни. Ничего не напоминает?.. Да-да, это была безумная, оглупляющая страсть.

Я быстро вычислила, что если постараться поймать витой шнур и потянуть его на себя, то Зелёный Пыр-Пыр придёт к тебе. Иногда – прямо на голову. Но какая там голова, когда страсть?! Шишки украшают младенцев. Я даже не плакала, когда он приземлялся всем своим тяжёлым корпусом мне на лоб или переносицу. Лишь бы был! Больно бьёт – значит сильно любит!

Как-то папа застал меня любовно агукающей с Пыр-Пыром (на самом деле мы обсуждали что-то очень умное и важное) и чуть не упал в обморок, потому что из носа у меня шла кровь. Зелёный Пыр-Пыр в очередной раз приземлился не совсем туда, куда следовало.

Спустя некоторое время я вычислила, если тянуть и быстро отскакивать – Зелёный Пыр-Пыр упадёт на пол. Я оббила собой все стены коридора, вычисляя наиболее удобную траекторию движения. Мама никак не могла понять, откуда у меня синяки и даже гематомы, и чуть не убила папу, уверявшего её, что пока мы с ним вдвоём – я не плачу, и он понятия не имеет, где я всё это беру. С приходом же мамы я как раз начинала плакать, потому что она уводила меня от Зелёного Пыр-Пыра. Папа молчал о моей любви, это была наша тайна. То есть – моя. Потому что папа, как мне кажется, так и не понял, что я была готова ради Зелёного Пыр-Пыра на всё. На любые муки ради счастья быть с ним, слушать протяжный страдальческий стон, доносящийся из его руки, и вкушать его недолгое пение.

Однажды я не рассчитала силу дёргания за шнур, и Зелёный Пыр-Пыр упал и треснул. Я завыла так, что наверняка было слышно на Ланжероне. Меня даже никто не стал ругать. Схватили и отвезли на Слободку. Я выла всю дорогу, я выла всю Слободку, а потом не помню, потому что мне что-то укололи.

Очнулась я дома и сказала:


– Пыр-Пыр!


Папа принёс мне труп моего возлюбленного.


– Играйся!


Взрослые – идиоты, не правда ли? Предположим, Джульетта выжила. И вот её папа приносит ей труп Ромео и заявляет:


– Играйся!


Никто ничего не мог понять. Мне приносили Зелёного Пыр-Пыра – я выла. Его отбирали – я выла ещё сильнее.

Родители не соображали, что происходит, и потихоньку сходили с ума.

В коридор я больше не выползала. На прекрасном столике – интернированной сущности Зелёного Пыр-Пыра – стояло уродливое чудовище и противно каркало. Всё равно что к отвратительному телу пришить прекрасные чужие ноги. Бессмысленно и некрасиво.

Я не знаю, кто из них первым догадался. Наверное, папа. Он всё-таки немного думающий человек и, как любой немного думающий человек, рано или поздно приходит к очевидному эмпирическим путём.

В общем, Зелёного Пыр-Пыра починили. И водрузили обратно на его законный столик. Хрипотца его пения стала ещё более порочной. Я подросла и немного охладела к нему – естественный процесс. Так проходит страсть земная. Потом выбросили столик, потому что он занимал много места, а обувь ставить было некуда. Купили самую обыкновенную полку для ботинок, сапог, туфель и босоножек, а сверху – с правого краю – водрузили на неё Зелёного Пыр-Пыра, которого уже даже я называла просто телефоном. Вот как «Алёшенька, Витенька, Валерочка…», а потом прохладно и даже чуточку презрительно: «Мужики!» Это как бы признак взрослости и мудрости. Вроде как все бабы дуры, но только не данная конкретная.

Но твоя взрослость и мудрость нужна кому угодно – родителям, друзьям, соседям, толпе, – но только не тебе самой. Поэтому, когда дома никого не было, я называла его Зелёным Пыр-Пыром, гладила его и даже разговаривала с ним. И по нему. С Зелё-ным Пыр-Пыром я прожила бок о бок восемнадцать лет. Я навертела километры его прозрачным, нежным диском. Он знал обо мне столько, что с такими знаниями опасно оставаться в живых. И он умер.

И я даже не знаю точно когда. И понятия не имею, где он похоронен. Скорее всего, его просто выкинули в мусор.

В начале второго курса я съехала от родителей. А им дали новую квартиру. В новой квартире стоял равнодушный туповатый серый – как всё обыкновенное – кнопочный аппарат. Я к нему ничего не испытывала. В моей коммунальной квартире стоял такой раритетный чёрный неубиваемый эбонитовый дед с рогами, что испытывать к нему хоть что-то, кроме благоговейного восхищения и затаённого почтения, было бы нелепо.

Никогда больше я не любила так, как я любила Зелёного Пыр-Пыра. По-другому – сколько угодно. Но так – больше никогда. Никогда больше не прозвучит во вселенной его позывной: двадцать два – восемьдесят девять – восемьдесят два. Код, позволявший мне в любой момент обнаружить огромный мир маленькой одесской квартиры моего детства, навсегда оставшегося в семидесятых-восьмидесятых двадцатого.

Вы будете сильно смеяться, но я сейчас, в конце первого десятилетия двадцать первого века, расплакалась.


Хотя совсем недавно сама сильно смеялась. Буквально накануне. И вот почему…

Вайсбейн под Москвой

Я посылаю отцу в Одессу книги. Свои.


Книг других авторов он, слава богу, за долгую жизнь насобирал полные стены. Посылаю, потому что сперва моих книг в родном городе не было, а теперь, когда я уже «известный российский писатель», – есть, но для него – дорого. Он давно пенсионер и платить семьдесят-девяносто гривен (двести восемьдесят – триста шестьдесят рублей) за источник знаний, а хотя бы и о своей дочери, не слишком готов. Но книг хочется. Во-первых, страшно интересно, во-вторых, перед соседями гордиться – это давно уже не только в Одессе модно и потому в любом городе понятно. В общем, ему приятно – и мне радость. Вот и посылаю.

Приезжаю в почтовое отделение известной на весь мир деревеньки Бородино, потому что основную часть своей «известной российской писательской» жизни провожу вдали от шума городского – просто удобнее писать. И воздух чище. И Брюсов невдалеке жил. И водохранилище под боком. И грибы белые. И земли благодатные. И… Много других положительных «и». Да и обществу спокойнее, когда писатель изолирован. Сидит себе на попе ровно и пишет. По митингам не шляется, на своей гражданской позиции не настаивает, разве что на смородиновых побегах. Одиночество и беллетристика, короче. Красота! Пока новая книга в продажу не поступит. Как только поступит – привет! Меняй резиновые калоши на кожаные сапоги, заплечный мешок – на крокодиловую сумку, ватник – на брендовую тряпку, мой шею, как Наташа Ростова, – и катись в Москву, в Питер, в Нижний Новгород и куда ещё подальше тоже катись.

Потому что добро пожаловать в цирк с конями. Весь вечер на арене смертельный номер без страховки: «Говорящий писатель»! Я, если честно, очень люблю эти пляски с бубнами, потому что мои читатели – мой хлеб и моё вино, да и просто общаться люблю. Если бы не грим на некоторых ток-шоу, я бы была абсолютно счастлива. Хотя иногда понимаю покойного Сэлинджера и ныне здравствующего Пелевина. Но недолго. Потому что от долгого затворничества ко мне начинают приходить мысли о бренности двадцать седьмой пары обуви, а женщине подобное непозволительно. Ибо, как нечаянно написалось прямо сейчас:

Протянем какое-то время,

А потом нам придётся опять

Неожиданное вдохновение

На смешные проценты менять!

Но в почтовое отделение известной на весь мир деревеньки Бородино приезжаю в калошах. Просто перед почтовым отделением такая лужа, что без калош, будь ты хоть трижды Сэлинджер, – никак! Несмотря на то, что скоро двухсотлетие Бородинской битвы, и тендеры на всё что можно, включая осушение этой бездонной лужи, уже проданы. И перепроданы. По нескольку раз. Неистребимы деловары на земле русской! Жаль только, что «толковый мужик с лопатой» уже всё чаще – артефакт. И сама почта скоро станет культурным слоем, потому что за ней проводятся раскопки и что-то важное обнаружено. Что необходимо немедленно забетонировать – от греха. И понаставлены огромные краны. И выписаны бюджеты, кои только олигархам под силу представить. И посреди всего этого великолепия – два таджика в носах ковыряются и пара археологов пыль веков сдувают с трёх черепов и одного подстаканника.

Так что я в калошах.

А почтальонша – та нет. Та в туфлях-лодочках. Востроносенькая, стройненькая, грима не боится. Достойная, окончательно бальзаковского возраста дама. То на Карибы слетает, то в Амстердам сгоняет. Честное слово, вовсе не издеваюсь над местными жителями. Аборигены – они тоже разные бывают, это только понаехавшим в Москву начинающим менеджерам кажется, что за МКАД жизни нет и путёв-ки в Турцию только в столице горят. Везде они горят. Да и почтальонше горела она огнём, та Турция вместе с Египтом. Ей и на Карибских островах не понравилось, потому что было «холодно и немцы». Цитирую, да.

В общем, пока она бабулькам журналы про сад-огород да открытки праздничные продаёт и таджиков регистрирует (такая есть нынче в УФМС почтовая услуга), я бумажки на заграничную посылку оформляю. Всё, как положено, включая таможенную декларацию. А вы думали! Одесса где находится? На Украине (или «в Украине», мне всё равно, но привычнее «на», потому что, когда я была маленькая, все, включая аутентичных хохлов, говорили «на Украине», и никто копий об чужие головы за эту тему не ломал). Я бумаженции заполняю, она книги упаковывает, сокрушается по-соседски, по-деревенски душевно, мол, очень дорого на ту Украину. И действительно дорого – так же, как в Америку. Восемьсот рублей. Дороже тех книг, что в бандероли. Видимо, самолёт что до Украины, что до США одинаково горючего потребляет.