У меня же была другая страсть, которую я никак не мог разделить с сестрами. Почти такая же запретная, как если бы я начал курить. (Кажется, мы впервые столкнулись с проблемой «М – Ж». Что нравится мальчикам, обязательно возмущает девочек.) Дело в том, что под влиянием все той же «Науки и жизни» я увлекся всем, что горит, шипит, взрывается, взлетает в воздух и производит театральный грохот. Да, о Боже, да! Горит и взрывается, шипит и лопается со взрывом, тлеет, блестит, а потом разламывается с грохотом и рассыпается тысячами искристых игл. Я пристрастился к взрывоопасному искусству пиротехники. Сестры же мои панически боялись любого искрометного опыта, справедливо допуская, что маленькая искорка может привести к глобальному катаклизму. Хоть и они любили фейерверки, но предпочитали глазеть на них издали, и лучше всего в мутном экране телевизора. Может, они думали, что мои эксперименты с огнем непременно изуродуют их прекрасные лица? Какая безнадежная наивность, какая, простите, глупость! Пожалуй, это был единственный случай (и на сегодняшний день остается таковым), когда мы с Мариной и Светой не поддержали друг друга. Но это факт.
Меня не будоражила мысль об ароматной затяжке, зато я по-настоящему заразился пироманией. У старого охотника, живущего отшельником за горной грядой, менял я патроны на старые дедовы костюмы, сыреющие в нашем подвале. А затем там же, на горе, смешивал селитру с порохом и, засыпав в патроны, бросал их в костер. Томительно ждал. Вместе с взволнованными ударами сердца прыгали робкие минуты. В огне начинало потрескивать. И… они разрывались! Один за другим – глухие хлопки, раскатистые, дробные… И эхо разносило эти звуки по округе. Они метались между стен ущелья, приподнимались над озером и улетали за перевал, чтобы где-то там раствориться. В этот момент я чувствовал себя Господом Богом, перед тем как тот нажал на кнопку и запустил свой Большой взрыв. Я чувствовал себя демиургом миров и властелином всех будущих колец грядущего Сатурна. Это была страсть! Подлинная любовь, мой первый по-настоящему религиозный опыт. Но о безграничных масштабах своего увлечения мне только предстояло узнать.
После уроков, а часто вместо них нас, школьников, отвозили на работы в поля, на табачные плантации или на виноградники – в помощь родному колхозу. Нас это вполне устраивало, казалось одним длинным приключением. Нас сажали в грузовую машину и вручали инвентарь, необходимый для конкретных работ. Парни пропускали девчонок первыми, но не из галантности, а чтобы подсмотреть за мелькнувшими под юбкой трусами. Потом запрыгивали мы, и бригадир, приставленный к нам для порядку, стучал по кабине, давая сигнал водителю: «Поехали!» Ехать было очень весело, особенно когда машина подскакивала на ухабах. Ух и смеялись же мы! Но рассказывали, что когда-то при таких же точно обстоятельствах, когда грузовичок, доставшийся колхозу от военной американской гуманитарной помощи, подпрыгнул и приземлился, вилы проткнули глаз Сурику – сыну тогдашнего зоотехника. Это был, что называется, самострел, то есть вилы были не чьи-нибудь, а самого Сурика. Теперь вот ходит парень со стеклянным глазом и работает учетчиком на лесопилке. Это случилось давно, нас только стращали этой историей, но в целях безопасности весь инструмент, только что розданный у школы, изымался и складировался вдоль бортов грузовика, а по прибытии на место раздавался вновь.
На этот раз мы ехали по пыльным дорогам к табачным плантациям. По пути мы увидели старого Арменака с осликом, один другому утирал слезы. Потом видели, как встретились у родника две женщины – Мелине и Сусанна. Они делили одного мужчину, который никак не хотел определить, кто же из них войдет в его дом на правах хозяйки. Потом мы увидели, как стало голо на площади перед управой, когда снесли с клумбы памятник Ленину, вернее, то, что от него осталось. Гипс, из которого была отлита статуя, оказался плохого качества, и бодрого человечка с простертой рукой практически смыло дождями.
Мы ехали и ехали. Через кукурузные поля и лоскутные долины, мимо абрикосовых садов и загадочных виноградников. Меня баюкал неровный ход машины, но, когда я вот-вот готов был заснуть, оказывалось, что мы уже приехали по назначению. Ровные шеренги табачных кустов. Почти симметрично листья стрелами выскакивают из плотного круглого стебля. Пирамидка белых цветов, венчающая куст, как маковка шлема воина, знак отличия, знак принадлежности к единой армии. И так десятки и десятки, сотни и сотни метров! Километры – ряд за рядом, плечо к плечу. Словно табачный лист еще там, на земле, предчувствует равенство в сигаретной пачке.
Листья рвали в большие корзины, и от хмурого табачного сока темнели ладони. В тени сидели женщины, которым мы сгружали набранное, а они ловко нанизывали лист за листом на проволоку черными огрубелыми пальцами, а затем натягивали ее струна за струной под деревянными навесами. Табачный лист должен высушиться, но не сгореть на солнце. Табачный лист должен висеть часто, чтобы чувствовать соседа, но не слишком плотно, чтобы не смешаться в общую массу. Табачный лист – штучный товар, хоть и листок похож на листок. Километры натянутых струн. Вот полощутся на жарком сухом ветерке ряды бледно-зеленых, только собранных листов. А вот другой навес, и здесь листья уже побурели, поменяли форму жизни и настроение. В этой безупречной стройности я отчетливо слышал кастрюльное звяканье тарелок и медный привкус духовых. Неведомые музыкальные темы отдавали плацем и военными маршами. Ряды, шеренги, перевязи и подвязки табака – тянутся ряды. И лист усох, уменьшился, стал почти готовым к преображению. Трансформация почти завершена – табак стал совсем светлым, охристым, готовым к следующим метаморфозам. Теперь его упакуют в тюки и – на фабрику, в сигареты, в расход. Плантация, со своим законом полного равенства, как прообраз будущей пачки, миллионов пачек по всему миру, стала последним аргументом в пользу моего выбора – я не курил и собирался не курить впредь.
На поле нас должны были распределить по территории плантации и прикреплять к разного рода работам. Можно было погорбатиться на сборе, можно было заняться сортировкой. Но, помаячив немного перед учителем труда, сопровождавшим нас, мы разбрелись по интересам. Стало жарко, и я предпочел пойти под навес к женщинам, говорливым, шумным, всегда готовым рассмеяться над нехитрой шуткой. Мы болтали о том о сем. Меня спрашивали о сестрах и бабушке, о маме и болит ли у деда нога. Я отвечал. Об отце не спрашивали, боялись, наверное, задеть за живое. Я не понимал этого и рассказывал о нем с удовольствием. Женщины переглядывались и сочувствовали.
Нанизывать на струны сочные листья табака было сложно. Струны часто протыкали пальцы, а мясистый стебель не всегда поддавался с первого раза. Но наши женщины давно уже приобрели опыт и механическую сноровку, порхание черных от табачного сока, огрубевших рук воздействовало гипнотически. Я сам стал поддаваться нескончаемому живому порядку этой работы. Мой голос и рассказ об отце отделились от меня самого, и я готов был поведать все семейные тайны, рассказать о том, чего не было, но что могло произойти. А потом бы я почувствовал, что и этого мало, и перешел бы от семейных секретов к загадочным страницам нашего древнего рода. Но тут дергает меня Ваник, кивает головой и подмигивает, будто у него нервный тик. Мол, пошли-ка, отойдем. И тут я снова спрашиваю, есть ли на свете передышка от глупости или нету? Где пресловутое перемирие между человеческой глупостью и самонадеянностью воображения? Хочу его! Требую. А иначе призову к ответу тех великовозрастных дураков, что расположили табачную плантацию в непосредственной близости к складу ядохимикатов и удобрений. Я – вежливый, воспитанный мальчик, извинился перед женщинами и пошел с Ваником.
– Что такое?
Тот расплылся в улыбке и повел меня за дощатый домик для хранения инвентаря. Там Ваник, он же Веник, он же Эник-Беник и, как апофеоз детской стихотворной мысли, Ебеник, протянул мне, своему лучшему другу, пропотевшую в ладошке самокрутку. Я покачал головой. Курить я не хотел. Как я уже говорил, не нравилось мне это занятие.
– Сам понимаешь, задаром здесь все. Покурим.
Энтузиазм Ваника искрился подлинным вдохновением. А мне стало стыдно, я очень хотел отказаться. Память воскресила мерзковатый привкус тлеющего во рту кизяка, которым, как мне казалось, пахнет цигарка. Еще гаже стало, когда к нам стали подтягиваться товарищи. На дармовщинку приобщиться к взрослой жизни хотелось многим. И как тут откажешься? Невозможно. Чтобы не прослыть трусом или, чего доброго, «девчонкой». Не объяснять же им, что моя пробуждающаяся мужественность не нуждается в подобного рода стимуляциях. Ну может же человеку не нравиться вкус сигареты?! Но отступных ходов почти не оставалось. Я с тоской наблюдал, как вокруг нас с Ваником сжимается кольцо одноклассников. Ваник закурил первым, сигаретку пустили по кругу.
– А тут склад есть, слыхали? – спросил один из моих бесшабашных приятелей и похлопал по дощатой стене хибарки.
– Какой? – уныло отозвался я. Через одного очередь затянуться сигаретой доберется до меня, и придется сделать это под бдительными взглядами остальных. И если я смухлюю, вдохну отвратительный дым и просто подержу его во рту, а потом выпихну его из себя, зоркие эксперты немедленно заметят это. Только затяжка, пропущенная через верхние дыхательные пути, смешанная и утяжеленная углекислым газом, который вырабатывает обычное человеческое дыхание, дает ровный, синеватый поток из легких. А в остальных случаях дым, как случайное слово, выскакивает изо рта бесформенным облаком. И товарищи немедленно закричат:
– Не взатяжку, не взатяжку!
Я смотрел, как изо рта круглолицего мальчишки, сына нашей фельдшерицы, выплывает сизый дракон и, задохнувшись свежим воздухом и благолепием белого дня, распадается на составные части.
– Химикаты какие-то, – ответили мне друзья.
В этот момент сигарета оказалась у меня, но разве это было главным?