Тем не менее товарищеский суд надо мной все же состоялся. Почти все мои товарищи считали, что фотографию председателя совета дружины я украла с Доски почета из мести за то, что меня сняли с должности флаговой. Я стояла у стены позора с бледным лицом и красными ушами и молчала. За нарушение кодекса чести меня должны были исключить из «Артека» и отправить домой, но в тот момент, когда объявили голосование, Аня подняла руку и дрожащим голосом сказала: «Да неужели вы не понимаете, что Оля настоящий товарищ и никогда не украла бы фотографию из мести. Просто она в Сережу влюбилась и хотела всегда иметь ее при себе».
От неожиданности все как-то пришли в себя. Вожатая спросила: «Это правда?» – и, опустив глаза, я кивнула. Так Аня спасла меня от исключения из «Артека», а вот саму ее скоро забрали домой, и на этот раз она уже не сопротивлялась – ей трудно было ходить по горам. После ее отъезда для меня началась новая жизнь. Моя тайная любовь с похищением фотографии и побегом вызвала в девчонках сочувствие. К тому же я оказалась не единственной в нашем отряде «рабой любви». Все были в кого-то влюблены, передавали друг другу записочки, назначали свидания, вздыхали по ночам. Кроме того, каждый день приносил какие-нибудь новые интересные события: посещение эсминца, поход в горы, поездки в Севастополь, в Ливадию, в Никитский ботанический сад, конкурс бальных танцев, в котором мы с Петей, между прочим, заняли второе место.
Как и предсказывала Аня, мой позор скоро забылся, меня оставили в покое, да и сама я привыкла к своему новому состоянию. Любовь уже не оглушала меня, а, как тихая музыка, постоянно звучала в душе. Мне было хорошо просто оттого, что Сережа живет где-то рядом, но смена стремительно катила к концу, и я с ужасом считала дни до отъезда.
Двадцать второго июня в «Артеке» отмечался День Павших. Целый день у Вечного огня сменялся почетный караул. То ли случайно, то ли это старшая вожатая надо мной сжалилась, но в карауле я оказалась вместе с Сережей. Целых пять минут мы простояли с ним по обе стороны Вечного огня по стойке смирно и ни разу не взглянули друг на друга, а когда нас сменили, разошлись в разные стороны, но все равно эти пять минут были самыми счастливыми в моей жизни в «Артеке».
На прощальный вечер я хотела надеть мамины лодочки, которые так и пролежали всю смену в чемодане, но они оказались мне малы, так что танцевать пришлось в своих заслуженных тапках. Тем не менее мальчики то и дело меня приглашали, в том числе и Славик. Многие говорили, что я очень хорошо танцую, а Петя сказал, что я самая красивая девочка в дружине, но меня это совсем не обрадовало. Неподалеку от нас Сережа танцевал с девочкой из своего отряда, и сердце мое сжималось от боли.
В день отъезда состоялся общенародный рев. Делегации из союзных республик разъезжались по очереди. Первыми уехали латыши. На прощание Славик подпрыгнул и чмокнул меня в щеку. Это было так смешно, что я сразу же ему все простила. Потом уезжали украинцы, белорусы, молдаване, армяне, и остававшиеся то и дело неслись к автобусам обниматься, рыдать, обещать дружить вечно.
Сережа жил в Москве. Домой мы возвращались с ним в одном поезде, но в разных вагонах. Я все время чувствовала его близость. Раз я даже решилась зайти в его вагон, но тут же столкнулась с ним лицом к лицу и, опустив глаза, прошла мимо. На обратном пути я его уже не встретила. А Москва все приближалась. Я, конечно, очень соскучилась по маме, но мысль о возвращении в нашу с ней общую жизнь с серостью, грязью, плевками, окурками, бранью и вонью была мне противна. Как и шесть недель назад, я без отрыва смотрела в окно, но на этот раз ничего не видела из-за застилавших глаза слез.
В Москве было холодно, встречавшие стояли на перроне в плащах и с мокрыми зонтами. Вместо мамы меня встречала ее школьная подруга тетя Рая. Увидев меня, она ахнула: «Боже, как ты выросла!», но я не нашла в себе сил ей даже улыбнуться. Она надеялась, что мы сразу же уйдем, но остатки нашего отряда собрались в круг и запели отрядную песню. Оттесненная в толпу растерянных родителей тетя Рая недоуменно озиралась по сторонам и не понимала, что же случилось со всеми этими загорелыми, красивыми рыдающими детьми. Раскачиваясь из стороны в сторону, мы пели артековские песни, никому не хотелось размыкать круг и ставить точку на нашей общей жизни, но тетя Рая потянула: «Пойдем, Олечка, а то я на работу опоздаю». Она была человеком мягким, покладистым, робким, очень боялась свою начальницу. Пришлось мне первой выйти из круга. Идя за тетей Раей, я то и дело оглядывалась в надежде последний раз увидеть Сережу. И вдруг я его увидела. Он шел один, быстро лавируя в толпе. Казалось, чемодан его ничего не весит. Он обогнал нас, но потом, замедлив шаги, сравнялся с нами и пошел рядом. Шаг в шаг мы дошли до метро, спустились вниз на параллельных эскалаторах, одновременно оказались в зале кольцевой станции. Услышав шум приближавшегося поезда, тетя Рая заторопила: «Бежим скорее», но я взглянула на нее с такой мольбой, что она отступила.
Мы остались с Сережей наедине. То есть вокруг нас кипела обычная московская толкучка, но мы ее не замечали. Впервые после нашей первой встречи мы смотрели друг на друга, и этот взгляд стал еще одним чудом, случившимся со мной в то незабываемое лето. Он длился всего мгновенье, но сказал мне так много, что даже тридцать пять лет спустя я чувствую, что он все еще продолжается.
Я ехала домой
1
Я ехала домой, я ехала домой, я ехала домой… Проклятая фраза вот уже два часа саднит в мозгу, подражая бессмысленной чечетке вагонных колес.
Неужели это я… Неужели это со мной… Ведь еще вчера… Я застряла на пути из прошлого в будущее в заплеванном углу тусклого вагона последней электрички, где нас с Сашкой лихорадит, трясет и швыряет из стороны в сторону, когда она вдруг взбрыкивает и встает как вкопанная где-нибудь в беспробудном Храпунове или в запойном Черном.
В полубреду я чувствую сонную твердость Сашкиного плеча, отрешенный ритм его дыхания, бестолковое бормотание объявлялки, но одновременно бреду по бесконечной дороге воспоминаний, на которую меня швырнуло отчаяние и с которой лучше не сходить, чтобы не заблудиться в колючем кошмаре реальности.
Я ехала домой… Я ехала домой… Я ехала домой… Я действительно еду в провинциальный городишко, который всю жизнь привычно называла домом. Однако город домом быть не может, а казармы, где находилась солнечная комната моего детства с окнами на пустырь и помойку гастронома, уже не существует. Сломали. В той комнате было трюмо, продавленный диван с дивно певшими от легчайшего прикосновения пружинами и радиола. Я ставила на нее пластинку, и после долгого шипения комната наполнялась потусторонними звуками прошлого: «Я ехала домой, я ехала домой…» Чтобы «собачка» перескочила в другую канавку, нужно было подойти к радиоле и грозно топнуть ногой. Спохватившись, пластинка продолжала: «…думала о Вас…»
Радиола была старая, пластинка совсем древняя, а голос дребезжащий, словно пел пожилой грустный Буратино. То ли дело мы с мамой! Мы часто «исполняли» этот романс дуэтом, и получалось гораздо красивее, чем на пластинке. Это было давным-давно, еще до всех наших ссор и обид, когда это «мы с мамой» не звучало детским архаизмом, а просто было и иначе быть не могло. Я выбегала на середину молниеносно превращавшейся в сцену комнаты и звонким тревожным голосом конферансье объявляла: «Выступают народные артистки – Лека и мама. Романс «Я ехала домой». Мы становились в третью позицию, прижимали руки к тому месту, где у простых людей находится желудок, а у «народных артисток» некий таинственный орган – диафрагма, и начинали. Мама – тихо, бережно, стараясь не заглушить мой тонюсенький ломкий дискант, я – отважно зажмурившись. Ее голос, похожий на сиреневый майский вечер, завораживал меня, и, боясь сбиться со своей партии, я затыкала уши, чтобы его не слышать. Зрители мне были ни к чему – в артистку можно было играть, рассадив в рядок на диване игрушки, но если случалось выступать перед мамиными гостями, то с последними звуками романса я убегала за занавеску, опрокидывая на своем пути затесавшиеся под ноги предметы, чтобы без свидетелей насладиться аплодисментами и услышать, как подруги говорят: «Твоя-то артисткой будет», а мама отвечает с сомнением: «Слепой сказал – посмотрим».
Уж кто-кто, а я не сомневалась, что буду артисткой, с того самого, шестого по счету, дня рождения, когда вместо вожделенной резиновой куклы мама вручила мне билет на детский утренник в Большой театр. Что и говорить, я была ужасно разочарована – кукла давно уже присутствовала в моих мечтах как воплощение всего самого прекрасного в мире, и если бы меня спросили о том, чего я больше всего хочу, то сразу же после обязательных «чтоб не было войны и не болела мама» следовала та блондинистая резиновая немка. Однако спросить никто не удосужился, а после первого же посещения театра я на долгие годы избавилась от цепкой хватки материализма и не мечтала больше ни о куклах, ни о медведях, ни о другой подобной белиберде.
Мы вставали засветло и по сумеречному городу спешили к железнодорожной станции, где у заспанной тетеньки с измятым, как старая газета, лицом покупали билеты – детский и взрослый. Свой я всегда настойчиво требовала, любовалась им и с собственническим удовлетворением прятала в карман, после чего наступало выматывающее душу ожидание.
В жиденьком свете скупого ноябрьского рассвета мы зябко расхаживали по платформе, с надеждой поглядывая на пути – не покажется ли, наконец, огненный глаз электрички, но она всегда опаздывала. Вместо нее мимо нас угрюмо ползли скучные товарняки с лесом, углем или укутанными дерюгой танками. Они приводили меня в отчаяние своей неодушевленной текучей бесконечностью, а внезапные крики локомотивов ввергали в такую панику, что преодолеть ее я могла, лишь уткнувшись лицом в драповый мамин живот и простояв так, пока не вильнет равнодушным задом последний вагон, увозя с собой свой механический скрежет и мой детский ужас.