Мой папа – Штирлиц (сборник) — страница 32 из 55

– Что с ним? – выкрикнула она, отворив дверь.

В скудном свете лестничной площадки толпилось несколько человек. Стоявший впереди осведомился:

– Гражданка Исаева?

– Да чего там спрашивать, они ето, ихняя это фатера, – просипел из-за спин дворник Артем.

– Ваш муж гражданин Исаев Василий Иванович?

– Что с ним? Он в больнице? У него инфаркт?

– Ничего конкретного сообщить не можем. Для выяснения деталей вам придется поехать с нами, – сказал первый, проходя мимо нее в глубь квартиры.

– Боже мой, ну конечно же. Я мигом…

Из спальни уже несколько минут доносился крик разбуженного звонком сына, но только сейчас Оленька услышала его.

– Я мигом, – повторила она, указав рукой на дверь в спальню, – ребенок у меня. Сейчас я его в одеяло и поедем…

Казалось она говорила сама с собой. Пришедшие заполнили прихожую, перетекли в комнаты, но она будто ослепла и оглохла. Страх за мужа затопил все ее существо, поэтому, когда чей-то твердый голос сказал: «Ребенка лучше оставить дома, у вас ведь няня?», она лишь покорно кивнула.

– Одевайтесь, с малышом пока останется наш товарищ. Да не волнуйтесь вы, не спешите, – сказал другой голос, когда Оленька прямо на халат стала набрасывать пальто и босыми ногами влезать в валенки.

Она опомнилась, взглянула на говорившего и увидела перед собой простецкое, с крупным носом, лицо, багровое, как говядина. Стуча зубами, она метнулась в спальню, машинально взяла сына на руки, но его у нее тут же отобрал молодой, плотный мужчина с румяным, почти женским лицом.

– Эт хтой-то у нас тут плачеть. И шой-то мы так надрываемси.

Он сделал ребенку козу и начал убаюкивать. Видно было, что обращаться с малышами ему не впервой. Женюра успокоенно засопел, а Оленька, схватив одежду, кинулась в ванную переодеваться.

Через десять минут в сопровождении приехавших (кажется, в квартире оставалось еще несколько человек) она спустилась по лестнице, села в автомобиль и выехала со двора. Сердце ее бешено колотилось. Пару раз она принималась расспрашивать плотно сжавших ее с двух сторон мужчин о том, что же все-таки случилось с мужем, но они говорили:

– Сами все узнаете.

В глазах ее застыли слезы, Васенькино лицо мягко улыбалось ей, и, может быть, поэтому она не заметила, как, вырулив с улицы имени Первой Конной на Красноказарменную, вместо того чтобы ехать к больнице, водитель свернул к центру города. Только когда, опершись на руку сопровождающего, она выбралась из автомобиля и с удивлением обнаружила перед собой не больничное подворье, а площадь имени Революции, только тогда она поняла, что… Впрочем ничего она не поняла: просто обрадовалась, что раз привезли не в больницу, то, может, у Васеньки и не инфаркт вовсе. Она сунулась опять с вопросом, но услышав: «Пройдемте!», затертая между двумя каменными фигурами, поднялась по ступенькам здания ОГПУ, прошла мимо дежурного по ковровой дорожке длинного коридора к двери, за которой из рамы на стене, ей, как живой, улыбнулся Сталин, и лишь мгновение спустя почувствовала обращенный на себя пристальный взгляд следователя.

2

По праздникам в гости приходили родственники отчима. Из большой комнаты в мою доносился запах салата «оливье», копченой колбасы, свежих огурцов и самогона, который все в нашем городе почему-то называли «белым вином» или просто «белым». Отчим, даром что инвалид второй группы, дома сложа руки не сидел. Oн все время что-то изобретал, мастерил, вот и самогон в скороварке навострился гнать такой, что скоро около нашей двери, как коты вокруг помойки, стали толочься все районные алкоголики. Нередко среди ночи мы просыпалась от звонка. В ответ на хмурое: «Что надо?» по ту сторону двери глухим, как из бочки, голосом кто-то просил: «Помоги, Василич», и, матерясь, отчим помогал, но деньги за самогон брать отказывался, говорил: «Не положено!»

Гнал он его из просроченного расслоившегося томатного сока, называя этот процесс «делать из говна конфетку». Пыльные трехлитровые банки с соком занимали часть продуктового склада, где работала сестра отчима, Лида. Раз в квартал их списывали и на складской машине перевозили к нам, на лоджию.

Дефицитная колбаска, кстати, огурчики свежие, шпроты, сайра приезжали к нам на стол все с того же склада.

Родню отчима, как и его самого, я презирала – дураки, мещане необразованные, ничего, кроме журнала «Крокодил», не читают, ни о чем, кроме «кто где что достал», не говорят, но за стол с ними садилась и под бормотание телевизора о социалистических победах да пьяные разглагольствования о том, что «раньше в магазинах икра бочками стояла и никто не брал», налегала на твердую колбаску, и плевать мне было на то, что тетя Лида, ни к кому конкретно не обращаясь, как бы про себя бормочет: «Жрать горазда, как в нее столько влезает, не девка, а утилизатор». Мама темнела лицом, тянулась к «Беломору», неумело закуривала, закашливалась, тушила папироску в сделанную из ракушки пепельницу с каллиграфической надписью «Ялта. 1974 год» и, преувеличенно бодро возвестив: «Не пора ли нам пора», разливала самогон в граненые стопки.

Муж племянницы отчима – шофер Леха, подвыпив, любил выступать, как он сам выражался, «по линии юмора» и «загинал анекдотики» про то, как приходит Абрам к Саре или Вовочка к учительнице. Я все эти сальности, хоть и со скрежетом зубовным, терпела, но однажды, когда он загнул про то, как приходит Ленин к Наденьке, не выдержала, срывающимся голосом крикнула: «Да как ты смеешь!», бросила уничтожающий взгляд на мать: «И не стыдно тебе с такими людьми за одним столом сидеть». Хлопнув дверью, я убежала в свою комнату, разрыдалась, уснула… Гости разошлись лишь поздно вечером.

После их ухода, заметив полоску света, струившегося из-под моей двери, мама заглянула ко мне.

– Ну что, выспалась, правдолюбица?

Я с головой нырнула под одеяло, после чего ее голос зазвучал глуше, но с менее дружелюбной интонацией.

– Случаем, извиниться передо мной не хочешь?

Я надеялась, что она закроет дверь, и, сбежав от собственной, я смогу вернуться к чужой семейной драме – поверх одеяла, раскрытая на двести восьмой странице, лежала книга, где, как в чудесном старинном доме, жили люди, с которыми, перелистывая пожелтевшие страницы, хотелось вместе скучать в великосветских салонах, рассуждать о смысле жизни, мечтать о славе, идти на войну, а вернувшись, ездить на балы, влюбляться, страдать, но так красиво, благородно… Однако к моей величайшей досаде мама вошла, захлопнула книгу, села ко мне на кровать и произнесла первую реплику монолога, от которого ничего хорошего ждать не приходилось.

– Вот ты осуждаешь меня за то, что я не с теми людьми общаюсь…

Под одеялом я поморщилась. Страшно не хотелось сейчас ее обвинений, слез, моих неискренних извинений. В ватной берлоге мне было душно, но я решила терпеть до последнего. Должна же мама понять, что я не собираюсь сейчас выяснять с ней отношения.

– Неужели ты думаешь, что я не мечтала выйти замуж за человека более достойного? – продолжала она. – Мечтала, да только нет их у нас в городе. Были, наверное, да все перевелись. Впрочем, что я тебе рассказываю, ты ведь и сама все знаешь.

– Но не за этого же кретина было замуж выходить!

Я произнесла эту фразу тихо, надеясь, что мама не расслышит, но рывком она сорвала одеяло с моего раскрасневшегося лица, и я зажмурилась в ожидании неминуемой оплеухи.

– Кто позвал, за того и вышла, особенно выбирать не приходилось…

Ее голос с каждым словом набирал все новые хриплые обороты, но вдруг пресекся, и я тихонечко перевела дух.

– Что ты вообще в людях понимаешь? – спросила она изменившимся голосом. – Вот ты презираешь отчима за то, что он некультурный, а он, между прочим, мальчишкой на фронт ушел, тяжело ранен был, всю жизнь, несмотря на болезни, честно работал, не юлил, доносов не писал, в тюрьмы никого не сажал…

Я презрительно фыркнула.

– А тюрьмы-то здесь при чем?

– А при том… – на мгновение мама опять смолкла и вдруг заговорила, как мне показалось, о чем-то совсем постороннем. – Мне кажется, самое большое счастье на свете – это жить с человеком, которому ты можешь полностью доверять!

– И это ему (я избегала произносить имя отчима) ты можешь полностью доверять?

В досаде она даже рукой махнула.

– Да при чем здесь он? Все прежние годы таким человеком была для меня ты! Понимаешь? Но в последнее время мы так отдалились… Знаю – ты осуждаешь меня, не уважаешь, но попробуй понять!

Я молчала. Что я могла ей сказать? Действительно, с тех пор как она вышла замуж за этого «мизерабля», мое отношение к ней резко изменилось. Казалось, бросив меня одну, она ушла в мир мещанских пересудов, хозяйственной возни, рассуждений о том, что молодое поколение растет «на всем готовом, а вот его бы в окопы»… Как я могла ее уважать? Мне было жаль нас обеих, слезы душили, но разнюниться, пролепетать: «Что ты, мамочка, конечно же, я тебя по-прежнему уважаю», – я не могла. Не хотелось унижать нас обеих враньем. Пауза тянулась, тишина росла, стало слышно, как воют по всему дому неисправные водопроводные трубы, шурует ветер в лапах окруживших наш дом сосен, нетвердо бредут от автобусной остановки загулявшие по случаю праздника соседи. Мы с мамой находились так близко друг от друга, что я видела каждую морщинку на ее родном лице, но разделившая нас внутренняя пропасть казалась непреодолимой. Наконец она вновь заговорила.

– Вот ты негодуешь на то, что вокруг тебя люди не те и жизнь не та, к которой ты стремишься. Думаешь, я не понимаю? Только нет ведь ее, Оля! Другая, лучшая жизнь – это ложь, сказка, придуманная для таких невинных душ, как ты.

В ее голосе звучало такое отчаяние, что мне пришлось отвернуться, чтобы она не заметила исказившую мне лицо судорогу жалости. Все равно ведь никакие ее слова уже не помогут. При первой же возможности я уеду из дома куда-нибудь на БАМ или в Норильск – словом, туда, где кипит жизнь, не похожая на прозябание в нашем затхлом городишке. Как огромная сияющая река, жизнь текла где-то совсем рядом, но в нашу мутную лужу даже мельчайшие брызги не долетали. Что ж, оставалось поверить в то, что никакой реки вообще нет? Мою сонливость как рукой сняло. Я поняла, что настал момент объясниться с мамой начистоту, но она вдруг спросила: