– Что с ним? – выкрикнула она, отворив дверь.
В скудном свете лестничной площадки толпилось несколько человек. Стоявший впереди осведомился:
– Гражданка Исаева?
– Да чего там спрашивать, они ето, ихняя это фатера, – просипел из-за спин дворник Артем.
– Ваш муж гражданин Исаев Василий Иванович?
– Что с ним? Он в больнице? У него инфаркт?
– Ничего конкретного сообщить не можем. Для выяснения деталей вам придется поехать с нами, – сказал первый, проходя мимо нее в глубь квартиры.
– Боже мой, ну конечно же. Я мигом…
Из спальни уже несколько минут доносился крик разбуженного звонком сына, но только сейчас Оленька услышала его.
– Я мигом, – повторила она, указав рукой на дверь в спальню, – ребенок у меня. Сейчас я его в одеяло и поедем…
Казалось она говорила сама с собой. Пришедшие заполнили прихожую, перетекли в комнаты, но она будто ослепла и оглохла. Страх за мужа затопил все ее существо, поэтому, когда чей-то твердый голос сказал: «Ребенка лучше оставить дома, у вас ведь няня?», она лишь покорно кивнула.
– Одевайтесь, с малышом пока останется наш товарищ. Да не волнуйтесь вы, не спешите, – сказал другой голос, когда Оленька прямо на халат стала набрасывать пальто и босыми ногами влезать в валенки.
Она опомнилась, взглянула на говорившего и увидела перед собой простецкое, с крупным носом, лицо, багровое, как говядина. Стуча зубами, она метнулась в спальню, машинально взяла сына на руки, но его у нее тут же отобрал молодой, плотный мужчина с румяным, почти женским лицом.
– Эт хтой-то у нас тут плачеть. И шой-то мы так надрываемси.
Он сделал ребенку козу и начал убаюкивать. Видно было, что обращаться с малышами ему не впервой. Женюра успокоенно засопел, а Оленька, схватив одежду, кинулась в ванную переодеваться.
Через десять минут в сопровождении приехавших (кажется, в квартире оставалось еще несколько человек) она спустилась по лестнице, села в автомобиль и выехала со двора. Сердце ее бешено колотилось. Пару раз она принималась расспрашивать плотно сжавших ее с двух сторон мужчин о том, что же все-таки случилось с мужем, но они говорили:
– Сами все узнаете.
В глазах ее застыли слезы, Васенькино лицо мягко улыбалось ей, и, может быть, поэтому она не заметила, как, вырулив с улицы имени Первой Конной на Красноказарменную, вместо того чтобы ехать к больнице, водитель свернул к центру города. Только когда, опершись на руку сопровождающего, она выбралась из автомобиля и с удивлением обнаружила перед собой не больничное подворье, а площадь имени Революции, только тогда она поняла, что… Впрочем ничего она не поняла: просто обрадовалась, что раз привезли не в больницу, то, может, у Васеньки и не инфаркт вовсе. Она сунулась опять с вопросом, но услышав: «Пройдемте!», затертая между двумя каменными фигурами, поднялась по ступенькам здания ОГПУ, прошла мимо дежурного по ковровой дорожке длинного коридора к двери, за которой из рамы на стене, ей, как живой, улыбнулся Сталин, и лишь мгновение спустя почувствовала обращенный на себя пристальный взгляд следователя.
2
По праздникам в гости приходили родственники отчима. Из большой комнаты в мою доносился запах салата «оливье», копченой колбасы, свежих огурцов и самогона, который все в нашем городе почему-то называли «белым вином» или просто «белым». Отчим, даром что инвалид второй группы, дома сложа руки не сидел. Oн все время что-то изобретал, мастерил, вот и самогон в скороварке навострился гнать такой, что скоро около нашей двери, как коты вокруг помойки, стали толочься все районные алкоголики. Нередко среди ночи мы просыпалась от звонка. В ответ на хмурое: «Что надо?» по ту сторону двери глухим, как из бочки, голосом кто-то просил: «Помоги, Василич», и, матерясь, отчим помогал, но деньги за самогон брать отказывался, говорил: «Не положено!»
Гнал он его из просроченного расслоившегося томатного сока, называя этот процесс «делать из говна конфетку». Пыльные трехлитровые банки с соком занимали часть продуктового склада, где работала сестра отчима, Лида. Раз в квартал их списывали и на складской машине перевозили к нам, на лоджию.
Дефицитная колбаска, кстати, огурчики свежие, шпроты, сайра приезжали к нам на стол все с того же склада.
Родню отчима, как и его самого, я презирала – дураки, мещане необразованные, ничего, кроме журнала «Крокодил», не читают, ни о чем, кроме «кто где что достал», не говорят, но за стол с ними садилась и под бормотание телевизора о социалистических победах да пьяные разглагольствования о том, что «раньше в магазинах икра бочками стояла и никто не брал», налегала на твердую колбаску, и плевать мне было на то, что тетя Лида, ни к кому конкретно не обращаясь, как бы про себя бормочет: «Жрать горазда, как в нее столько влезает, не девка, а утилизатор». Мама темнела лицом, тянулась к «Беломору», неумело закуривала, закашливалась, тушила папироску в сделанную из ракушки пепельницу с каллиграфической надписью «Ялта. 1974 год» и, преувеличенно бодро возвестив: «Не пора ли нам пора», разливала самогон в граненые стопки.
Муж племянницы отчима – шофер Леха, подвыпив, любил выступать, как он сам выражался, «по линии юмора» и «загинал анекдотики» про то, как приходит Абрам к Саре или Вовочка к учительнице. Я все эти сальности, хоть и со скрежетом зубовным, терпела, но однажды, когда он загнул про то, как приходит Ленин к Наденьке, не выдержала, срывающимся голосом крикнула: «Да как ты смеешь!», бросила уничтожающий взгляд на мать: «И не стыдно тебе с такими людьми за одним столом сидеть». Хлопнув дверью, я убежала в свою комнату, разрыдалась, уснула… Гости разошлись лишь поздно вечером.
После их ухода, заметив полоску света, струившегося из-под моей двери, мама заглянула ко мне.
– Ну что, выспалась, правдолюбица?
Я с головой нырнула под одеяло, после чего ее голос зазвучал глуше, но с менее дружелюбной интонацией.
– Случаем, извиниться передо мной не хочешь?
Я надеялась, что она закроет дверь, и, сбежав от собственной, я смогу вернуться к чужой семейной драме – поверх одеяла, раскрытая на двести восьмой странице, лежала книга, где, как в чудесном старинном доме, жили люди, с которыми, перелистывая пожелтевшие страницы, хотелось вместе скучать в великосветских салонах, рассуждать о смысле жизни, мечтать о славе, идти на войну, а вернувшись, ездить на балы, влюбляться, страдать, но так красиво, благородно… Однако к моей величайшей досаде мама вошла, захлопнула книгу, села ко мне на кровать и произнесла первую реплику монолога, от которого ничего хорошего ждать не приходилось.
– Вот ты осуждаешь меня за то, что я не с теми людьми общаюсь…
Под одеялом я поморщилась. Страшно не хотелось сейчас ее обвинений, слез, моих неискренних извинений. В ватной берлоге мне было душно, но я решила терпеть до последнего. Должна же мама понять, что я не собираюсь сейчас выяснять с ней отношения.
– Неужели ты думаешь, что я не мечтала выйти замуж за человека более достойного? – продолжала она. – Мечтала, да только нет их у нас в городе. Были, наверное, да все перевелись. Впрочем, что я тебе рассказываю, ты ведь и сама все знаешь.
– Но не за этого же кретина было замуж выходить!
Я произнесла эту фразу тихо, надеясь, что мама не расслышит, но рывком она сорвала одеяло с моего раскрасневшегося лица, и я зажмурилась в ожидании неминуемой оплеухи.
– Кто позвал, за того и вышла, особенно выбирать не приходилось…
Ее голос с каждым словом набирал все новые хриплые обороты, но вдруг пресекся, и я тихонечко перевела дух.
– Что ты вообще в людях понимаешь? – спросила она изменившимся голосом. – Вот ты презираешь отчима за то, что он некультурный, а он, между прочим, мальчишкой на фронт ушел, тяжело ранен был, всю жизнь, несмотря на болезни, честно работал, не юлил, доносов не писал, в тюрьмы никого не сажал…
Я презрительно фыркнула.
– А тюрьмы-то здесь при чем?
– А при том… – на мгновение мама опять смолкла и вдруг заговорила, как мне показалось, о чем-то совсем постороннем. – Мне кажется, самое большое счастье на свете – это жить с человеком, которому ты можешь полностью доверять!
– И это ему (я избегала произносить имя отчима) ты можешь полностью доверять?
В досаде она даже рукой махнула.
– Да при чем здесь он? Все прежние годы таким человеком была для меня ты! Понимаешь? Но в последнее время мы так отдалились… Знаю – ты осуждаешь меня, не уважаешь, но попробуй понять!
Я молчала. Что я могла ей сказать? Действительно, с тех пор как она вышла замуж за этого «мизерабля», мое отношение к ней резко изменилось. Казалось, бросив меня одну, она ушла в мир мещанских пересудов, хозяйственной возни, рассуждений о том, что молодое поколение растет «на всем готовом, а вот его бы в окопы»… Как я могла ее уважать? Мне было жаль нас обеих, слезы душили, но разнюниться, пролепетать: «Что ты, мамочка, конечно же, я тебя по-прежнему уважаю», – я не могла. Не хотелось унижать нас обеих враньем. Пауза тянулась, тишина росла, стало слышно, как воют по всему дому неисправные водопроводные трубы, шурует ветер в лапах окруживших наш дом сосен, нетвердо бредут от автобусной остановки загулявшие по случаю праздника соседи. Мы с мамой находились так близко друг от друга, что я видела каждую морщинку на ее родном лице, но разделившая нас внутренняя пропасть казалась непреодолимой. Наконец она вновь заговорила.
– Вот ты негодуешь на то, что вокруг тебя люди не те и жизнь не та, к которой ты стремишься. Думаешь, я не понимаю? Только нет ведь ее, Оля! Другая, лучшая жизнь – это ложь, сказка, придуманная для таких невинных душ, как ты.
В ее голосе звучало такое отчаяние, что мне пришлось отвернуться, чтобы она не заметила исказившую мне лицо судорогу жалости. Все равно ведь никакие ее слова уже не помогут. При первой же возможности я уеду из дома куда-нибудь на БАМ или в Норильск – словом, туда, где кипит жизнь, не похожая на прозябание в нашем затхлом городишке. Как огромная сияющая река, жизнь текла где-то совсем рядом, но в нашу мутную лужу даже мельчайшие брызги не долетали. Что ж, оставалось поверить в то, что никакой реки вообще нет? Мою сонливость как рукой сняло. Я поняла, что настал момент объясниться с мамой начистоту, но она вдруг спросила: