– Оставь, я сам вынесу.
Я поспешно удалилась. В Москве меня должен был встретить друг. «В случае чего, – подумала я, – как-нибудь вдвоем отобьемся».
Как мне не терпелось, спрыгнув на перрон, увидеть бородатую Ленькину физиономию, припасть к его теплому пузу и забыть о впечатлениях минувшей ночи, но когда поезд остановился и самой первой я сошла в негустую кучку встречающих, Леньки среди них не оказалось. Из дверей на перрон потекли струйки пассажиров. Приезжие целовались со встречающими, мамаши хрипло кричали на хнычущих детишек, мужики в трениках тащили враскоряку тюки и коробки. То и дело мне кричали: «Посторонись!», наезжали тележками, приставали с вопросами. Ленька не появлялся. Я готова была разрыдаться.
СВ тоже задерживался, и я всерьез забеспокоилась о судьбе моих чемоданов. А вдруг он в отместку за вчерашнее продаст их какому-нибудь барыге? Когда СВ наконец вышел, на паука он уже похож не был, зато сильно смахивал на утопленника. Проводницы подали ему мои чемоданы. Он подвез их ко мне.
– Ну шо, обманул тя ухажер, не встретил? – позлорадствовал он.
– Ничего, придет, никуда не денется.
– Любовник?
– Друг юности.
– Значит, бывший любовник, – уверенно резюмировал СВ. – У таких, как ты, других не бывает.
Спорить и оправдываться я не стала.
– Спасибо, – сказала я, приняв чемоданы. – Берегите себя.
– За нас не беспокойтесь, – ответил он и, помедлив, спросил. – Ждать будешь или до такси проводить?
Я твердо ответила:
– Ждать буду.
Он махнул мне рукой и нетвердой походкой стал ввинчиваться в толпу, но в этот момент глаза мне закрыли чьи-то теплые ладони.
Это был Ленька. Видимо, всю дорогу от машины до вагона он бежал, вспотел, запыхался, поэтому говорил с придыханием:
– Прости, менты, пробки, Гошка по пути в сад обкакался – в общем, ты понимаешь…
Чтобы отдышаться, он закурил.
– Ух ты, поезд-то какой фирменный, – сказал он, затягиваясь. – Красиво жить не запретишь, а я, представляешь, так в СВ ни разу в жизни и не прокатился.
– Я тоже в первый раз.
– Понравилось?
Как артист перед выступлением, я выдержала многозначительную паузу, и, прежде чем приступить к повествованию о злоключениях минувшей ночи, по юношеской привычке сказала: «Значит, так».
Мой милый кузен
Только оказавшись в Нью-Йорке, я в полной мере осознала, что английского не знаю. Сданные в институте «тысячи» рухнули в бездну забвения, затверженные в пятом классе «маза-фаза-систа-браза» были не в счет. Эта тема вообще для меня не актуальна, так как я сирота. Пришлось обходиться русскими словами, которые американцы понимали: парк, музей, телефон, компьютер, адрес, туалет, коммунист, террорист и еще с десяток таких же полезных в беседе слов. Бывали, правда, проколы. Знакомя меня с американским супермаркетом, родственница мужа, выросшая в Америке, авторитетно настаивала, чтобы я избегала продуктов, в которых много презервативов, чем вызвала у меня приступ неоправданной, с ее точки зрения, веселости, я же, в свою очередь, порадовала ее рассказом о том, как наш приятель, в первый же свой день в Нью-Йорке, увидев вывеску «Юнисекс», стремительно вбежал в парикмахерскую и под изумленными взглядами ее работников и посетителей исследовал каждый закуток в поисках запретных в прежней жизни сексуальных утех.
В чужой стране я почувствовала себя ребенком. Ощущение было таким острым, что мне поневоле вспомнилось детство – грустный период в моей жизни, когда я была окружена людьми, которые меня не понимали. Я их тоже не понимала, но во всем от них зависела. Как и тогда, мечтая освободиться от этой зависимости, я твердила про себя слова, вырванные из их непонятной речи, и, бродя по улицам, вслух по слогам читала вывески.
Оказалось, что встречающиеся на каждом углу лавчонки, в которых можно купить все, от стиральных порошков до бутербродов, почему-то называются «дели», хотя их владельцы не индусы, а корейцы или палестинцы, так что к городу Дели это название отношения не имеет, являясь сокращением от слова «деликатессен», привезенным из Германии немецкими евреями. Тем не менее, до бесконечности размноженное, оно привносило в пестроту и сумятицу нью-йоркской улицы аромат индийских пряностей, и я не слишком удивилась бы, увидев среди желтого потока такси плавно вышагивающего слона.
А вот среди названий ресторанов доминировало слово «кузин», настойчиво вызывая в памяти образ двоюродного брата Петьки, которого моя мама с рождения иронично называла «кузеном». И хоть со временем умные люди объяснили мне, что многочисленные «кузины» – это всего лишь разнообразные кухни (не в смысле посидеть, выпить и закусить с друзьями, а в смысле кулинарной традиции), звуковая ассоциация так крепко вцепилась в это слово, что многие годы, входя в ресторан, на котором красовалась вывеска «френч кузин», я неизбежно вспоминала своего отнюдь не французского братца, каким он был в три года – беленьким, синеглазым, всеми обожаемым мальчиком, которому я страшно завидовала.
Мне было пять лет, когда он появился в моей жизни из какого-то своего лучезарного далека и, сам того не ведая, лишил меня остатков душевного равновесия, хоть и до его появления я отнюдь не была солнечным зайчиком. С фотографии, помеченной «Январь. 1963 год», на меня смотрит полузадушенное шарфом существо в смушковой шубке со свисающими из рукавов варежками, в шапке, шароварах, валенках, с прилепленной фотографом к моему лицу чужой улыбкой и очень грустными глазами.
Помню, как смеялись взрослые, услышав процитированное мною стихотворение, которое я накануне услышала по радио:
Клюваю, бросаю, сам смОтрю в окно,
Как будто с тобою задумал одно,
Зову тебя взглядом и криком своим,
И вымолвить хОчу: давай улетим.
Им было смешно, они не понимали, как тесно моей душе в маленьком хилом тельце, как страдаю я от личной и физической несвободы. Одежда давила и шерстила, оставляя на теле рубцы и расчесы, волосы сбивались в колтуны, мыло щипало глаза, ногти обрамляли бахромы заусенцев, локти и коленки шершавились цыпками и ссадинами, глаза набухали ячменями, губы саднило от лихорадки.
Не освоившись еще в телесной оболочке, душа протестовала против физиологии. Я стеснялась слюней, соплей, поноса, рвоты. Обыкновенные физиологические отправления вызывали во мне омерзение. Чтобы не делать «этого», я крепилась до последнего, что нередко приводило к самым постыдным последствиям, а мамино уверение, что дедушка Ленин тоже «это» делал, вызвало оторопь недоверия. Я скорее перестала бы верить ей, чем поверила бы, что Ленин, как и все, снимал штаны и… бр-р-р-р-р.
Не меньший протест вызывал во мне и внешний мир. Я боялась похоронных процессий, темноты, пьяниц, электричек, собак, кошек и почему-то змей, которых отродясь не видела. Я ненавидела клопов, тараканов, мух, червей, жуков, комаров и даже муравьев, хотя, начитавшись басен «дедушки» Крылова, очень уважала их за то, что они «любят трудиться».
Жизнь тяготила меня. Чтобы избавиться от нее, я пристрастилась к чтению. В книжках жизнь казалась легкой, безопасной и притягательной. Я до дыр зачитала сказки и книжки с картинками, пока в шесть лет не посягнула на содержимое маминых полок. Однажды я поразила ее, умоляя отправить меня в колонию имени Первого мая. Взглянув на меня с суеверным ужасом, она спросила: «Ты что, Макаренко читала?» – и пришлось признаться, что да, читала, а потом выслушивать долгую лекцию о том, что созданная писателем жизнь колонии для малолетних преступников совершенно не похожа на реальность, во что я, естественно, тоже не поверила. Маме удалось переубедить меня лишь одним доводом: в колонию принимали детей, у которых не было родителей, и, чтобы меня туда приняли, надо было отказаться от нее, но мамочку свою я не променяла бы ни на какие сокровища в мире.
Пришлось приспосабливаться к реальности. Решение пришло само собой. Чтобы облегчить себе жизнь, надо было заболеть. Тогда не надо будет ходить в детский сад, который я воспринимала как кару за преступление, которого не совершала. Тогда, со всех сторон обложенная подушками и книжками, я буду лежать на маминой кровати, а она будет сидеть на бюллетене и лечить меня чаем с малиновым вареньем.
Заманчиво. Но как это устроить? Да проще простого. Надо есть снег, грызть сосульки, а еще лучше засунуть себе за шиворот снежок и подождать, пока растает. Тогда к вечеру подскочит температура и жизнь наладится. Надо только сделать так, чтобы никто не донес. У нас в детском саду доносчики были в чести. То и дело на всю группу разносился чей-нибудь гнусавый крик: «Анастасия Петровна, а Семенов козюльки ест, а Дорофеева куклу раздевает». И тут же Семенова со связанными руками ставили в угол, а Дорофееву сажали на горшок в темной холодной уборной, в то время как ябеда с чувством выполненного долга садилась на лошадку, на которой до этого качался Семенов, или укладывала уже раздетую куклу в кроватку.
А вот моя мама говорила, что ябедничать нехорошо. Я и не ябедничала, но к одногруппникам относилась с недоверием. Они, естественно, платили мне тем же. Они вообще были люди дикие, и если не пели хором про Ленина и Родину, то дрались, щипались, царапались, кусались, плевались, показывали глупости, бросались какашками и всем, что попадется под руку. Я старалась по возможности их избегать, однако, если меня задевали, давала лютый отпор и всегда оказывалась виноватой.
Меня стыдили – я оправдывалась, наказывали – я рыдала от несправедливости. Я слыла обидчивой, злопамятной и у взрослых, по понятным причинам, тоже добрых чувств не вызывала. Мамины подруги называли меня «маленькой старушкой», воспитательницы – «прокурором», соседки – «врагом народа». Я всем мешала. Даже моя любимая мамочка сокрушалась: «Господи, все дети как дети, а эта вечно чем-то недовольна». Однако до появления «кузена Петьки» я и понятия не имела о таких страшных муках, как зависть и ревность.
Ему было три года. Он сидел, осиянный золотистым нимбом кудряшек, в детском креслице за праздничным столом, и все взгляды взрослых были прикованы к нему. А меня за стол не посадили, потому что места не нашлось. Мама подержала меня минут десять на коленях, а потом как бы невзначай стряхнула, сказав: «Пойди поиграй в соседней комнате».