А мне хотелось играть на пианино, и чтобы все слушали. Пианино притягивало меня черным лакированным магнитом. Я гладила его зеркальную поверхность, давила руками на блестящие педали, просовывала палец в отверстие для ключа и вопреки здравому смыслу пыталась оторвать запертую крышку. Зато, когда взрослые наелись, ее открыли, и под ней сверкнула долгожданная черно-белая улыбка.
Петькина мама, тетя Зоя, села на вертящийся стул и, посадив его себе на колени, заиграла, а он, как дрессированная обезьянка, жал на одну и ту же клавишу и, страшно картавя, пел:
Догогая моя бабка
Пгинеси мне бабка гыпки
И тогда я тебя бабка
Пгопиликаю на скгипке.
Он произвел на меня такое сильное впечатление, что, вернувшись из гостей, я портновскими ножницами деда отстригла себе косички, а когда мама стала меня стыдить, мол, что же ты наделала, ты теперь и на девочку-то не похожа, сообщила, что отныне я не девочка, а мальчик и зовут меня Петя.
Мне хотелось быть такой же обаятельной и всеми любимой, как он. Подражая ему, я начала картавить и свой обширный песенный репертуар заменила песенкой, которой он всех покорил. Однако мне почему-то никто не аплодировал, только кто-то противный заметил: «Велика фигура, да дура».
Сам Петька обо мне, естественно, не помнил. Окруженный всеобщей любовью, он жил где-то на берегу теплого моря, пока вновь не возник, переехав с тетей Зоей из Анапы в Москву. К тому времени ему исполнилось уже десять лет, и за ним закрепилась репутация очень болезненного ребенка. В отличие от меня, болевшей исключительно ангинами, он к тому времени уже перенес менингит, дифтерит, коклюш, дизентерию и даже холеру. Как ему, не выпускавшемуся из-под неусыпного надзора матери и бабушки, удавалось подцеплять любой вирус, находившийся в радиусе ста километров, было непонятно. Все кругом только и делали, что удивлялись, и лишь я подозревала, что он симулирует.
Поди плохо. В школу ходить не надо. Учителя приходят на дом и часами гоняют чаи с Петькиной мамулей, жалуясь на начальство, злющих свекровей, пьющих мужей, беспутных детей, причем как-то само собой получается, что в дневнике у него одни пятерки и он без всяких усилий шагает из класса в класс. И друзей у него куча. Чтобы обеспечить ему счастливое детство, мама с бабушкой буквально заманивают их в дом пирожками и ватрушками. А когда из его комнаты доносится подозрительный грохот, они счастливо переглядываются, говоря: «Пусть себе химичат».
Тетя Зоя и ее мать, которую Петька звал бабой Тошенькой, были очень интеллигентными женщинами. Одна то и дело цитировала Короленко и Горького, другая была в курсе новостей театра и кино, а также личной жизни эстрадных звезд первой величины. В их московской квартире было чисто, уютно, красиво, стены украшали настоящие картины, стол прикрывала старинная шелковая скатерть. Но больше всего меня впечатляла ванная, где в изобилии стояли бутылочки с иностранными шампунями и баночки с кремами. Жаль только, не удавалось их все как следует перенюхать и рассмотреть, потому что в Москву мы ездили редко и почти всегда останавливались у маминой подруги тети Ляли, которая много лет стояла в очереди на жилплощадь и, наконец, с невероятным трудом выбила себе крошечную комнатку в огромной коммунальной квартире.
Когда я приставала к маме с вопросом, почему мы так редко ездим к дяде Аркаше и тете Зое, она скорбно поджимала губы и говорила: «Чтобы жизнь раем не казалась». Лишь повзрослев, я поняла, что маму, жившую в казарме, с детства страдавшую ревматическим пороком сердца и во всем полагавшуюся только на себя, раздражали жалобы тети Зои на дядю Аркашу, на вечные болезни и безденежье. Действительно, откуда взяться деньгам, если каждое лето надо всей семьей вывозить Петьку на море, а зимой кормить фруктами с Центрального рынка?
Если дяде Аркаше удавалось купить в редакционном буфете апельсины, то чистила их бабушка, а ел Петька. Если в заказах выдавали икру, то тетя Зоя ревниво следила за тем, чтобы ни одной ложечки не досталось никому, кроме него. Она охраняла холодильник, как Мавзолей, днем и ночью. Однажды я попыталась подобраться к нему, когда все спали, но тут же была поймана с поличным, и всю дорогу домой мама меня ругала.
Мама вообще становилась мнительной и нервной, когда речь заходила о ее отношениях с братом и его женой. Может быть, втайне от себя она завидовала тете Зое так же, как я завидовала Петьке? Люди ведь редко признаются себе в зависти, объясняя грызущее их раздражение личными недостатками тех, кому они завидуют. Кроме того, мама и ее старший брат были антиподами. Если она старалась жить для других, а тех, кто жил для себя, называла эгоистами и приспособленцами, то дядя Аркаша, наоборот, искренне считал, что чем лучше он сам живет, тем лучше от этого становится окружающим. Сейчас-то я понимаю, что умение приспосабливаться – залог выживания человечества, но в детстве полностью разделяла мамин нищенский героизм. Из всех людей на свете я любила и уважала только ее, испытывая противоположные чувства к тем, кто ее обижал. А обижали ее многие. Взять хотя бы дядю Аркашу.
Когда-то, когда меня еще на свете не было, после окончания МГУ его послали на Сахалин работать репортером районной газеты. Его любимым писателем в те годы был Хемингуэй. Так же, как он, дядя мечтал объездить мир и описать «романтику скитаний», так же, как он, носил свитер грубой вязки, шкиперскую бородку, много пил, курил, однако внешне все же больше походил на Пушкина. Десять лет дядя Аркаша скитался по рыболовным артелям и угольным шахтам, писал про производительность труда и социалистические обязательства, пока романтика скитаний ему не осточертела до такой степени, что он поссорился с начальством, сказал, что за такую зарплату пусть поищут какого-нибудь другого негра, и налегке махнул к нам с мамой. Один, без семьи, потому что тетя Зоя с сыном в то время уже давно жила в Анапе у своих родственников.
Мама своего старшего брата Аркашеньку очень любила, и когда он сказал, что поживет у нас, пока не найдет в Москве приличную работу, улыбнулась: «Конечно, о чем речь». Она прописала его в нашей комнате и всячески заботилась о нем. Однако через год, когда он по-прежнему не давал ей ни копейки на хозяйство, хотя уже нашел себе приличную работу, стала переживать. Сначала про себя, потом «выходя из себя». Это выражалось в том, что она начала разговаривать с братом официальным тоном. Причем официальность со временем все возрастала, хотя он этого не замечал, так как возвращался с работы поздно и всегда пьяный.
Однажды мама написала ему письмо, в котором откровенно высказалась, что свинство, мол, жить за счет сестры, к тому же матери-одиночки, а самому копить на кооперативную квартиру. Прочитав письмо, дядя схватил чемодан и ушел, хлопнув дверью, а мама очень расстроилась. Казалось бы, живи и радуйся, никто не вваливается в дом за полночь, не гремит кастрюлями, не достает из щей руками мясную кость и не роняет с нее на чистый пол капусту, а наевшись, не заваливается на раскладушку в одежде и не храпит, как раненый зверь. Но мама не радовалась. В разговорах с подругами она стала произносить фразу «черная неблагодарность» и еще что-то непонятное про «гордыню паче чаяния».
С тех пор дядя Аркаша не переступал порог нашего дома, а мы с мамой тоже к нему не ездили. И все же однажды мама сплавила меня к нему на дачу чуть ли не на два месяца, чтобы на свободе сделать ремонт. Случилось это, когда у Петьки обнаружилась аллергия на южные растения и семья по настоянию врачей стала проводить лето в подмосковной деревне Кошкино.
Это была деревня как деревня, окруженная совхозными полями, огородами, хвойными лесами и болотами. Лето в тот год стояло невероятно жаркое и засушливое. Ночью воздух зудел комарами, днем жужжал мухами, из-за марли, затянувшей и без того не слишком просторные окна, дышать в доме было нечем, но стоило на мгновение оставить дверь открытой, как раздавался грозный Петькин крик: «Старуха, дверь закрой!» Закрывать дверь бросались все находившиеся в доме женщины, кроме меня.
К тому времени из розового ангелочка Петька превратился в вождя краснокожих, или, как я говорила, краснорожих. Его золотистые кудряшки приобрели огненный оттенок, во рту не хватало нескольких зубов, от комариных укусов белая кожа покрывалась волдырями и расчесами, а от пяти минут на солнце воспалялась и шелушилась. Петька был худ, вертляв и невероятно хитер. Так же как я, он много читал, но, в отличие от меня, не Пушкина и Гоголя, а Майн Рида и Фенимора Купера. Сразу же почувствовав мою независимость, он окрестил меня бледнолицей и объявил мне беспощадную войну.
Он тайно писал в майонезную баночку, а ночью, подкравшись, выливал мочу мне под одеяло. Он привязывал мои косички к раскладушке, так что, когда я ночью вставала в туалет, раскладушка волочилась за мной, сметая на своем пути все ценные предметы. Он запускал в мои тапочки муравьев, сыпал мне в чай соль вместо сахара и натравливал на меня своих деревенских дружков, так что стоило высунуть нос за калитку, как они стаей летучих обезьян окружали меня и забрасывали незрелыми яблоками.
Я по-прежнему презирала ябед, но жаловаться на Петьку считала своим долгом. Однако ни тетя Зоя, ни баба Тошенька не верили ни одному моему слову. Чтобы показаться беспристрастными, они призывали Петьку к ответу, но он так невинно таращил свои васильковые глазки, что даже я сама начинала сомневаться в своей правоте.
Петька был хитрый и коварный враг. Делая вид, что испытывает ко мне братскую симпатию, он предлагал сыграть в домино, лото или карты, но так жутко мухлевал, что неизменно меня обыгрывал, а стоило заикнуться о нечестной игре, как он напускал на себя надменность и говорил: «Молчи, женщина». Почти два месяца я задыхалась от бессильной злобы, но кузен был непобедим. Не скрою, я обдумывала ответные демарши, но стоило на что-нибудь решиться, как его на «Скорой помощи» увозили в больницу с приступом астмы или подозрением на дизентерию.