После того памятного лета заманить меня к родственникам на дачу уже не удавалось. Да я лучше бы сгнила в пионерлагере или зачахла в пыльном городе, чем еще раз подверглась бы таким унижениям. И все же, вспоминая о детстве, я неизбежно вижу перед собой Петькино лицо и вновь мысленно отправляюсь в поход по извилистым берегам Клязьмы или в путешествие на Чистое озеро.
Каждому такому путешествию предшествовал скандал. Тетя Зоя и баба Тошенька костьми ложились, чтобы не выпустить Петьку из дома, но дядя Аркаша настаивал: «Ребенку нужно двигаться, превратили, понимаешь, мужика в комнатное растение». Авторитет у него был почти такой же, как у Петьки. Под двойным мужским напором женщины сдавались, и в доме начинались суета и бестолковщина. Они пекли, варили, жарили, сбивались с ног, собирая все имевшиеся в доме шали, пледы, плащи, зонты и резиновые сапоги, так что, когда наконец удавалось выйти из дома, процессия напоминала караван груженых верблюдов, направляющихся на другой конец света.
Впереди, в широкополой войлочной панаме, сбивая палкой лопухи, шагал Петька. За ним едва поспевал дядя Аркаша с портфелем, в котором плескалась бутылка водки, или, как он называл ее, «спутница жизни». Дальше тянулась изнемогающая под тяжестью корзин, сумок и чемоданов вереница женщин, за которыми угрюмо тащилась я, с рюкзаком, до отказа набитым пузырьками, коробочками, бинтами и пластырями, которые тетя Зоя считала необходимым всегда иметь под рукой.
Я, естественно, норовила отстать. Пока процессия двигалась вдоль пахнущей раскаленным мазутом насыпи, женщины часто оглядывались и понукали меня, но постепенно их цветастая кучка удалялись. Я видела, как она маячит у перехода через железную дорогу, но как только перешагивала через последнюю пару рельсов, женщины скрывались за поворотом, а я с облегчением сбрасывала с себя ненавистный рюкзак и прятала под какой-нибудь особо выдающейся елкой в надежде подобрать на обратном пути.
Чистое озеро с его топким дном, лягушачьими концертами, коричневой, пахнущей гнилью водой, почти сплошь затянутой кожаными листьями кувшинок, меня не привлекало. Гораздо приятнее было просто идти в одиночестве, вдыхая смолистый запах разогретой хвои и мечтая о чем-нибудь прекрасном.
О чем я мечтала? Мои сладкие грезы бесследно растворились в соленом море времени. На поверхности осталось лишь то, что меня окружало – головокружительно синее небо, похожая на колонный зал метро сосновая аллея, кудрявая бахрома лопухов и ромашки, обрамлявшая потрескавшиеся от засухи канавы, невесомое кружево света и тени, преградившая мне путь блестящая ниточка паутины. Но помимо летних запахов и ощущений были зимние: колючий и хрустящий, как иней, мох, ностальгический аромат новогодней елки и сушеных грибов.
В конце концов я добредала до озера, где меня встречали недовольные возгласы: «Наконец-то. Тебя за смертью посылать!» Однако ввиду того, что «спутница жизни» к тому времени уже тускло поблескивала в кустах, отсутствие рюкзака замечалось не сразу. На клеенке между истекающими соком помидорами и остатками пирога шныряли муравьи, в воздухе вились осы. Стоя по пояс в озере, дядя Аркаша курил и читал газету. Из-за невероятной шерстистости он напоминал дрессированного медведя, сбежавшего из цирка, но своих дурных привычек не бросившего.
Сложив с себя ношу тревог, женщины полулежали на одеялах, обмахиваясь березовыми ветками. Дядя Аркаша называл эту картину «лесбищем котиков». Раз в пять минут кто-нибудь из них привычно взывал: «Пе-е-е-е-тя-а-а-а-а!» А из ближних кустов доносилось: «Я не Петя, а Монтигомо Ястребиный Коготь».
Цапнув с клеенки кусок пирога, я удалялась и всегда пропускала момент, когда с Петькой случалось несчастье. То сухая ветка пропарывала ему щеку, то стебли кувшинок обвивались вокруг ног и он начинал тонуть в двух шагах от берега, то, прикрытая хворостом, вдруг разевала дымящуюся пасть торфяная яма, то сотнями жал впивалась в него потревоженная палкой стая диких пчел.
Раздавался душераздирающий вопль. Взрослые кидались на помощь. Вот тут-то и обнаруживалось отсутствие рюкзака. Меня трясли как липку, я молчала как партизан. Дядя Аркаша бегом относил Петьку на руках в больницу, а вот рюкзак найти так и не удавалось.После того лета мы с Петькой долго не виделись. Будто в мутные воды Чистого озера, я погрузилась в отрочество. Мои всегдашние спутницы – мнительность и меланхолия, будто толстые стебли кувшинок, тянули меня ко дну. Непрерывные влюбленности оттеснили все прочее в самый дальний угол сознания. Несколько лет я провела в густом гормональном тумане, пока наконец с неисчислимыми физическими и эмоциональными муками не превратилась из угрюмой отроковицы в красивую блондинку с загадочными грустными глазами. Пока сама я стремительно менялась, жизнь воспринималась мною статично. Все те же вокруг были казармы, фабрики, лозунги, очереди, неприличные слова на заборах. Все те же старики принимали парады на трибунах Мавзолея, а внутри его по-прежнему лежал тот, кто был «живее всех живых». Все те же дикторы вещали с экранов телевизоров про американскую военщину и победы социализма, все так же оптимистично солист вокально-инструментального ансамбля обещал увезти меня в тундру, а мальчишки на переменах распевали:
Мы поедем, мы помчимся в венерический диспансер
И отчаянно ворвемся прямо к главному врачу-у. Эгей!
Ты узнаешь, что напрасно называют триппер страшным.
Ты увидишь, он нестрашный. Я тебе его дарю-у. Эгей!
Реальность, как и в детстве, вызывала во мне горечь и тоску, но я пряталась от нее уже не в сказках, а в прекрасном мире, созданном великими писателями девятнадцатого века: Толстым, Диккенсом, Флобером, Мопассаном, Бальзаком. Собственно, мир-то был довольно ужасным. Прекрасным был язык, которым они писали. Сквозь шелест страниц до меня долетали слухи о том, что баба Тошенька окончательно рассорилась со своими и уехала жить в Кошкино, дядя Аркаша все больше пьет, а тетя Зоя жалуется, но как поживал все эти годы Петька, я не знала.
Но вот однажды нужда заставила нас поехать в Москву. После окончания школы я должна была подать документы в Московский педагогический институт. Честно говоря, хотела-то я в театральный. Но с мамочкой моей было не поспорить. Будешь учителем, как я! И все тут.
Чтобы не трястись в электричке четыре часа в оба конца, мама решила переночевать у тети Зои. В квартире все было по-прежнему. И тетя Зоя почти не изменилась. Но каково же было мое изумление, когда вместо вождя краснокожих в кухню как-то боком вошел угловатый, жутко закомплексованый прыщавый подросток, который под моим насмешливым взглядом мучительно покраснел и, промямлив что-то невразумительное, удалился. Проводив его взглядом, я улыбнулась, как генерал, обративший в бегство старинного врага.
Напрасно я торжествовала. Впереди была жизнь, к которой я была совершенно не готова. Отдавая себе отчет в том, что встречные мужчины, как по команде, поворачиваются в мою сторону, а у женщин лицо перекашивает досада, я не понимала, что это значит. Даже когда догадалась, что на меня внезапно свалилась непонятная власть, я не представляла себе, как ею пользоваться, свою привлекательность воспринимала как обузу, и потому, наверное, ничего, кроме неприятностей, она мне не принесла. Хлипкий плотик тщеславия с трудом пробивался сквозь шквал слез, бури обид, море разочарований, а долгожданная юность оказалась намного тяжелее детства и отрочества…Господи, как давно это было! Страна, в которой мы с Петей родились и выросли, взорвалась, и, как мельчайшие частички ее плоти, мы оказались в разных концах земного шара, прожили абсолютно разные жизни, но с одинаковой силой ощущали свою сиротскую неприкаянность, независимо от того, как называлась наша новая реальность, Россия или Америка.
В детстве мы оба мечтали о свободе, но оба оказались в плену своих иллюзий, привычек, воспоминаний. Реальность оказалась чуждой и непонятной. Но каждый из нас спасался от нее по-своему.
Я бежала в мир слов и сюжетов. Хотя за окном у меня уже четверть века грохочет Нью-Йорк, в моих рассказах, как и в пору моего детства, зарастают ряской сонные озера, еле слышно стучат колеса вечерних электричек, приглушенные временем голоса из радиоточек твердят о победах социализма.
Родина превратилась для меня в дорогое, счастливое пространство, существующее исключительно в моей душе. О ней и только о ней я думаю, говорю, пишу… Но вот беда, язык моих персонажей все больше отдаляется от современного. Моим московским знакомым он кажется уже старомодным, чуть ли не нафталиновым. А я каждый раз вздрагиваю, когда в их речи выстреливают новомодные: «гаджет», «оффтопик», «ноу-хау», «маркетинг», «инаугурация», «инновация», и, как в детстве, остро переживаю свою неадекватность.
Давно нет мамы, отца, отчима. Один за другим тихо ушли из жизни мои дяди и тети, любимые актеры, писатели, друзья юности. Нет больше на свете и Петьки. Его убили на лестнице дома, в котором он жил вместе с матерью. Кто? За что? Никто никогда не узнает, потому что никому это не важно. Он жил на самом дне реальности. Чтобы спастись от нее, он кололся, пил, нюхал и глотал любую дрянь, которая на несколько часов помогала ему освободиться от сознания, а следовательно, не страдать, не каяться, не быть. В конце концов, к лекарствам ему было не привыкать. Только с годами они уже не врачевали его тело, а губили душу. Чем сильнее он хотел вырваться из реальности, тем крепче она вонзала в него свои когти.
Незадолго до смерти он сказал мне по телефону:
– Знаешь, по-настоящему свободным я чувствовал себя только в тюрьме.
Я спросила:
– Свободным от кого?
Он усмехнулся:
– Да от кого ж! От себя, проклятого.Во время наших редких встреч я испытывала жуткую раздвоенность: любовь и отвращение, нежность и отчаяние, желание помочь и полную беспомощность. А он смотрел на меня откуда-то из предместий ада, но излучал только любовь. Со мной у него были связаны воспоминания о том времени, когда еще жива была в нем надежда, когда казалось, что все в жизни еще возможно. Последние крохи этой надежды он подарил мне. Сказал: «Пиши, пиши, женщина». Что же мне остается? Я и пишу, пишу…