Мой папа – Штирлиц (сборник) — страница 47 из 55

звестную аббревиатуру, но это неважно. Важно то, что он еще не заматерел, толком не знал, как с б…и обращаться, к тому же был тщедушный, прыщавый, и форма на нем сидела колом, а Кармен была девка красивая и любить хотела тоже красивого. Был у них такой в городе – тореадор Эскамильо. От одного имени все девки по нему с ума сходили, а ему нравилась эта хулиганка Кармен.

Хозе было сунулся к ней, но получил от ворот поворот. А у него, между прочим, из-за того, что он ее из обезьянника отпустил, начались большущие неприятности на работе. Кто-то донес, а скорей всего, сама эта Кармен на хвосте разнесла. Ну и психанул он. Действительно, хоть бы из вежливости погуляла с ним. А то в лицо хохочет, а сама зенками так и рыщет, в толпе своего Эскамильо высматривает.

Хозе, конечно, не хотел ее до смерти убивать, только попугать хотел, но она сама стала нарываться – бесстыжая и безжалостная, как все красивые девки, ну и угодила на нож. Хозе за мокруху упекли на десять лет, Кармен похоронили, а Эскамильо стал ходить на танцы с другой, наверняка с той самой, из-за которой весь скандал и вышел. Ну и чего мы тут не видели? Типичность и народность в самом обыденном виде.

Но фламенко – не проза, это танец, где действие и настроение передается движениями, а движения эти яркие, дерзкие, непредсказуемые, сладострастные, а взгляды танцовщиц пламенные, а гитары прямо сумасшедшие, а голоса певцов тоскливые, высокие и одновременно сиплые, всю боль и ярость неразделенной любви передающие.

Кто из танцовщиц Кармен, мне поначалу было неважно. Все они были такие красавицы и так потрясающе двигались, что мне от восторга прямо хотелось с балкона сигануть, но потом-то я, конечно, разобралась. От других она не отличалась ни красотой, ни одеждой, но была в ней какая-то особая грация: нежная, коварная, как у пантеры; какая-то удивительная сладость сквозила в каждом ее движении, заметив которую ни на кого другого уже смотреть не хотелось.

А вот Хозе действительно оказался и маленьким (на каблуках даже), и щуплым, из тех, про кого в нашем городе говорили «соплей перешибешь». Куда ему против таких шикарных бабцов? Но он как пошел ногами бацать, так у меня сердце забыло биться. Страшный, неистовый танец – не на жизнь, а на смерть. Ужас! Восторг! Испанки грубыми голосами кричали ему: «Олэй!» Зал скандировал: «Браво!»

Едва спектакль закончился, на сцену дождем полетели букеты и с двух сторон потянулись вереницы теток в мохеровых шапках и мокрых сапогах, по виду все до одной члены месткома. Забыв о женской скромности, они лезли к Хозе целоваться, а он – настоящий мужик, никому не отказывал. Урвав поцелуй, они отбегали очумелые, а одна даже чечеточку выбила. От стыда за них мне хотелось разрыдаться. У мамы на глазах тоже сверкали слезы.

После спектакля мы полтора часа ехали домой на электричке в полном молчании. Я терпела, сколько могла, но перед самой нашей остановкой не выдержала и спросила:

– Мам, ну за что ты на меня так обиделась?

Она с трудом очнулась от своих мыслей:

– Да нет, с чего ты взяла? Просто я задумалась.

– О чем? – не унималась я.

Она ответила не сразу, как бы через силу.

– Да горько мне, что я ее никогда не увижу.

– Кого?

– Испанию.

Мы еще помолчали, и мама добавила:

– Пушкина тоже не пустили.

При чем тут Пушкин, я и так знала. Он был у нас единственный мужик в доме. Мое увлечение Штирлицем мама не разделяла: он был «номенклатурный», «выездной», а Пушкин был свой, родной, и его, как и ее, за границу не пускали. Этого факта, кстати сказать, я о нем не знала. Как же так? Дворянин, и потом у него же Испания чуть ли не в каждом стихотворении.

Спорить я, конечно, не стала (в таком сентиментальном настроении мама вполне могла вломить как следует), но дома кинулась к зачитанному до дыр трехтомнику. По стихам искать у Пушкина Испанию оказалось не так-то просто, том постоянно открывался на «Во глубине сибирских руд». Я схватилась за другой, и тут же нашла место в «Каменном госте», где Лаура этому надутому хмырю, Дону Карлосу, втолковывает:

Приди – открой балкон. Как небо тихо;

Недвижим теплый воздух, ночь лимоном

И лавром пахнет, яркая луна

Блестит на синеве густой и темной,

И сторожа кричат протяжно: «Ясно!»…

А далеко на севере – в Париже —

Быть может, небо тучами покрыто,

Холодный дождь идет и ветер дует.

А нам какое дело?

Неужели человек, написавший эти строки, никогда в Испании не был? Как же он мог все это увидеть и дать нам почувствовать? Я прочитала этот отрывок вслух с выражением. На мое «выражение» мама никак не отреагировала, лишь грустно добавила: «И в Париж его не пустили. И меня не пустят». Мне хотелось как-то ее утешить, но я не знала как. Мне и самой было ясно, что ни в Испанию, ни в Париж маму не пустят. А вот насчет себя я была не вполне уверена – роились в голове кое-какие смутные надежды.

Уже лежа в постели, мама сказала: «Поэт всегда стремится к свободе, а живет в тюрьме. Воображение – единственное средство из этой тюрьмы вырваться. Да и вообще, в нашей стране воображение – единственное средство передвижения».

2

С воображением у меня был полный порядок. Судя по описанию, Париж ничем не отличался от Ленинграда, куда мы с мамой ездили прошлым летом, и это была та еще поездочка. Пока в Москве на перроне ждали поезда, прямо плавились от жары, в вагоне почти всю ночь задыхались, но к утру подмерзли, а в Ленинграде вышли уже в такую холодрыгу, что трудно было поверить, что на дворе июль.

Город, как гиппопотам, по уши лежал в болоте. Знаменитой итальянской архитектуры из-за частокола дождя видно не было. А когда он стихал, все равно ничего нельзя было разглядеть из-за укрывшей город грязной тряпки сырости и вездесущей серости. Казалось, в этом городе все серое: воздух, реки, каналы, дома, тротуары, лица, глаза, одежда. Из двух недель мне запомнились только мокрые плащи и туфли, слякоть, сопли, забегаловка с диковинным названием «Котлетная» и очередь в Эрмитаж, в который мы так и не попали.

Впрочем, был еще эпизод в ванной…

Мы жили «на птичьих правах» в квартире знакомой маминой знакомой, по имени Света, по профессии библиотекарь. Кроме того, про нее еще можно было сказать, что она очкарик, дочь адмирала и старая дева, серая, как и все в этом городе: моль, мокрица, скучная, щуплая, неприветливая. Она никогда не шутила и не улыбалась, голос ее напоминал шелест книжных страниц. А вот квартира у нее была огромная, от пола до потолка заставленная антиквариатом, так что казалось, что в свободное от работы время Света на добровольных началах сторожит этот склад старинных вещей.

Ночевали мы с мамой в гостиной на узкой, жесткой козетке с короткими, как у таксы, сильно облупившимися золочеными ножками в виде чьих-то лап, одну из которых заменял обыкновенный кирпич; а сбоку на нас наседал инкрустированный перламутром столик. И хоть в той же самой комнате находился еще и диван, тоже жесткий, однако вполне объемистый, про него Света сказала, что он настоящий «гамсун», и спать на нем не разрешила.

Несмотря на обилие красивых вещей, в квартире было неуютно, припахивало плесенью и неисправной канализацией. На досуге, обследовав окрестности, помимо Светиной спальни, которую из-за трюмо с завитушками и такой же двуспальной кровати иначе как развратным словом «будуар» и назвать-то было нельзя, я обнаружила две запертые двери. Вечером Света неохотно утолила мое любопытство, сказав, что это комнаты ее отца и сестры, но где эти таинственные отец и сестра, не объяснила. Она вообще была немногословна. Несмотря на тихий голос и подчеркнутую вежливость, я чувствовала в ней непреодолимое отвращение к себе и потому тоже ее невзлюбила.

Все в этой квартире было странным – роскошная мебель, которой никто не пользовался, золоченая посуда в стеклянной горке, из которой никто не ел (кухонный шкафчик ломился от эмалированных кружек и мисок), паркет, который никто не натирал, лепной потолок весь в зеленых пятнах протечки, огромные пыльные окна, упиравшиеся в задворки какого-то учреждения, и сама Света, которая никого не любила и которую тоже никто не любил. Хоть бы уж кота себе завела!

Но страннее всего в этой квартире была ванная: она же прихожая, она же кухня. Отворив дверь в квартиру, первое, что замечал вошедший, была огромная старинная лохань, до черноты разъеденная ржавчиной, с колонкой и краном, но без душа и занавески, в непосредственном соседстве с вешалкой и кухонным столом. Странно конечно! Очень странно! Но у нас-то с мамой дома вообще никакой ванны не было, что и послужило причиной моей устойчивой привычки мыться в гостях. Придя как-то вечером из театра, где мы спасались от дождя и Светы, чтобы согреться, я собралась было принять ванну, но, холодно сверкнув на меня очками, Света сказала: «Лучше не надо». Если бы она просто отрезала: «Нельзя», я бы, может, и послушалась, но она сказала «лучше не надо», а лучшее, как известно, всего лишь враг хорошего, поэтому утром, как только Света ушла на работу, я наполнила ванну горячей водой и уселась в нее, не думая о последствиях.

Где была в этот момент мама? Почему не остановила меня? Не знаю. Может быть, она тоже делала что-нибудь незаконное. Может, отдыхала после кошмарной ночи со мной на удобной Светиной кровати или рассматривала фамильные альбомы. Во всяком случае, не помню, чтобы я посвятила ее в свои планы.

И вот, разомлевшая и розовая, я сижу в допотопной шершавой посудине, наверняка мечтая о чем-нибудь опять-таки недозволенном, как вдруг, совершенно неожиданно, дверь открывается и… Я успела только вскочить и во всем своем голом великолепии предстать перед вошедшим в квартиру адмиралом. В отличие от меня, он был одет по всей форме и, в отличие от Светы, выглядел отнюдь не старым. Увидев в собственной прихожей оторопевшую от ужаса юную ундину, он строго козырнул, буркнул: «Здравия желаю» и проследовал в свою комнату. О том, кто я такая и как оказалась в его квартире, он не спросил и до нашего с мамой ухода из своей комнаты не высовывался. Целый день мы скитались по музеям. Боясь скандала, я допоздна оттягивала возвращение, но, к моему удивлению, никакого скандала не последовало. Адмирал, Света и мама как ни в чем не бывало пили в гостиной коньяк с лимоном, а я в «будуаре» пялилась в телевизор, морщась от слишком громкого маминого смеха. Адмирал тоже был чем-то весьма доволен. В ту ночь я спала на козетке одна… Впрочем, как любила говорить мама, «об этом история умалчивает»…