стоинствах которых не уставала осведомлять присутствующих в учительской, муж ее — полковник с большой перспективой стать генералом — частенько заезжал за женой в школу на новенькой «Волге». Жили они в военном городке, в квартире, о которой немногие побывавшие говорили, что она роскошная, а дальше, наверное, не стоит перечислять.
Веру Антоновну никто не встречал, жила она где-то в домишках за трамвайным разъездом, а так как не было на ее худых руках ни широкого, ни узкого кольца, можно было предположить, что Вера Антоновна живет одна или, может быть, с матерью.
Как-то придя на свой нулевой и уже привычный мне урок, я застал в пустой учительской Веру Антоновну. Она распаковывала нечто завязанное в платок и оказавшееся, когда платок был снят, старинным бронзовым шандалом на шесть свечей. Шандал был очень массивный, литой, с античными фигурами у основания и весил, наверное, без малого пуд.
— Где это вы взяли такую антикварность? — обратился я к Вере Антоновне.
А она, почему-то розовея сквозь желтизну, ответила:
— Это наш... фамильный, что ли...
— Ого! — сказал я. — Уж вы не княжьего ли рода? Такие подсвечники!
Вера Антоновна промолчала, с усилием вставляя свечи в гнезда шандалов, а я вспомнил, что фамилия у нее действительно историческая — Шереметева.
— А зачем вам шандал? — не постеснялся я продолжить допрос.
Вера Антоновна вздохнула и, посмотрев на меня, сняла очки.
— Понимаете, сейчас я прохожу Пушкина. И... мне кажется... его стихи надо прочитать так...
Взгляд Веры Антоновны выразил некоторую теплоту. Глаза без очков были внимательные и беззащитные.
— Вы понимаете, для уроков я ищу как бы фон... Обстановку, что ли... Вот «Ревизора» мы сначала смотрели в театре, когда был хороший состав... Нынче я из-за этого выговор получила. Не было состава, и я самовольно отнесла тему дальше... Театр к нам не приспосабливается ведь... Кроме того, плохим исполнением можно все испортить... И Гоголя... А Пушкина всегда надо открыть. Для многих он на всю жизнь остается Пушкиным, но не поэтом, другие открывают его позднее. А я хочу, чтобы открыли... чтобы поняли сейчас... — И снова надела очки.
— Вера Антоновна! Ради всего... Возьмите меня и моих на урок! Мы сядем куда-нибудь в темноту и будем как мыши...
— Мыши всегда шуршат... Я боюсь мышей...
— Хорошо... Будем как высокосознательные учащиеся.
— Пожалуйста... — И она ушла, тоненькая, бесплотная, унося свой тяжелый шандал.
...Этот урок запомнился мне на всю жизнь. В классе с занавешенными окнами было уютно от шести потрескивающих желтых огоньков, и пахло огоньками так же уютно и древне. В теплом свете лицо учительницы похорошело, словно бы наполнилось этим светом, и класс сидел погруженный в полутьму, задумчивый и настроенный на большое. Вера Антоновна ничего не объясняла по творчеству. Не было никаких «ракурсов», она только читала:
Цветок засохший, безуханный,
Забытый в книге вижу я;
И вот уже мечтою странной
Душа наполнилась моя...
И голос Веры Антоновны стал исполнен большой и широкой звучности, убедительной и убеждающей.
Где цвел? когда? какой весною?
И долго ль цвел? и сорван кем,
Чужой, знакомой ли рукою?
И положен сюда зачем?
На память нежного свиданья,
Или разлуки роковой,
Иль одинокого гулянья
В тиши полей, в тени лесной?
И жив ли тот, и та жива ли?
И нынче где их уголок?
Или они уже увяли,
Как сей неведомый цветок?
Это был голос, совершенно уверенный в каждом слове и в каждой интонации, голос, который не мог сфальшивить и ошибиться, — вот так же и с той же раскованной уверенностью читал — вещал когда-то Яков Никифорович Барма, и опять я со знобящей радостью узнал учителя среди наших обыкновенных грамотных педагогов.
Люблю зимы твоей жестокой
Недвижный воздух и мороз,
Бег санок вдоль Невы широкой,
Девичьи лица ярче роз,
И блеск, и шум, и говор балов,
А в час пирушки холостой
Шипенье пенистых бокалов
И пунша пламень голубой...
Звучали стихи, и незнакомый мне класс, дополненный горсточкой моих учеников — Чуркина, Горохова, Нечесов, Алябьев, Задорина, — молчал с такой выразительностью, что можно было почувствовать: не слушают — внимают, и только так, так должно преподавать русскую литературу, так может родиться не одно знание-понимание, но благоговение и уважение, которые не поколеблет ни пошлая занимательность детективного чтива, ни творения халтурщиков от пера, славных своим поверхностным чутьем, ни чванство невежд, ни глумление технократов: «Кому в наш век нужна ваша литература?», ни брюзжание мещанина: «что счас за писатели... Нету писателей».
— Кто помнит, по какому случаю Василий Андреевич Жуковский подарил Пушкину свой портрет с надписью: «Победителю ученику от побежденного учителя»?..
— За «Руслана и Людмилу»! — раздалось с места.
— За «Руслана...»
— Вы, конечно, знаете пролог к этой поэме, но я все-таки еще раз прочту его вам... — Она помолчала, словно собираясь с духом и пытаясь что-то увидеть вдали, и опять зазвучал по-новому преображенный, незнакомый голос:
Для вас, души моей царицы,
Красавицы, для вас одних
Времен минувших небылицы,
В часы досугов золотых,
Под шепот старины болтливой,
Рукою верной я писал...
Она прочитала посвящение и вот перешла к прологу:
У... лукоморья... дуб... зеленый,
Златая цепь... на дубе том...
И чудесно, по-новому, произнесла она это первое «У», и зашумел у нее зеленый дуб, и брякнула литым золотом златая цепь — во всем было нечто, от чего по коже бегут счастливые мурашки и ощущается холодок на скулах.
Одну я помню: сказку эту
Поведаю теперь я свету...
Дела давно минувших дней,
Преданья старины глубокой...
И когда, совершенно неожиданно зазвенев, понесся коридором звонок, никто не пошевелился, не встал, не заходил, не потягивался, не вытаскивал сигарет и спичек. Вера Антоновна шла к выходу, держа трепещущий светом шандал, как некая волшебница, уносящая свое волшебство. У входа она остановилась и, дунув на свечи, сказала, что задание на доске. Должно быть, она сделала это до урока — иначе когда же...
В коридоре увидел Нечесова. Он молча стоял у окна. Задумчивый.
Словно задавшись целью делать одну бестактность за другой, на следующий же день я отправился к директору.
— Может быть, моя просьба будет необычной, но она продиктована необходимостью! — с ходу заявил я, едва закрыв дверь кабинета.
— Да-да... — рассеянно сказал директор, отрываясь от какой-то статьи в журнале, которую читал, видимо, с большим интересом.
— Давыд Осипович, — сказал я, — нельзя ли снова передать литературу в моем классе Вере Антоновне?
— Что-что? — переспросил он, разглядывая меня с удивлением. Он всегда переспрашивал, хотя все отлично понимал и слышал, и всегда разглядывал, точно хотел обнаружить что-то такое, еле видимое, щурился и водил носом вверх и вниз.
Я повторил.
— Послушайте, Владимир Иваныч, этак, пожалуй, вы еще чего-нибудь потребуете. В чем дело? Знаю, в классе неблагополучно... Но ведь нельзя же выбирать учителя?! Это же неслыханно! Я не согласен... Решительно не согласен. — Лицо директора — сплошная строгость, но я знаю, что не умеет он быть строгим, что он мягкий человек, добрый человек, вообще — человек.
— А если сие в интересах дела?
— Но где же этика? Элементарная этика? Кто поручится, что у Веры Антоновны все пойдет лучше?
— Я поручусь.
— Безответственное заявление... Класс нельзя перекидывать, как мячик. Скоро конец года! Кроме всего — человек лишается нагрузки. Бить рублем? За что? За то, что вам и вашим учащимся не нравится Инесса Львовна? Ее метод? Скажу по совести, я тоже не поклонник ее таланта... Сухо, академично.
— Если талант есть...
— Ну-ну! Всегда вы горячитесь. В жизни главное — уметь ладить, ладить с людьми, иначе вы не уживетесь ни в каком коллективе...
— И все-таки... Я настаиваю как классный руководитель.
— А я отказываюсь как директор...
— Тогда нам не о чем говорить...
— Стоп! Не кипятитесь... Хотите компромисс?.. С нового учебного года. Согласны? А пока терпите... То-то.
Директор наглядно преподал, как надо ладить в коллективе.
Я тоже, посоветовавшись с Чуркиной, а потом и в классе, грозя всеми мыслимыми карами, которых так много в распоряжении классного руководителя средней школы рабочей молодежи, приказал улучшить успеваемость по литературе, пообещал, что в одиннадцатом снова придет Вера Антоновна, и обязал всех неуспевающих являться на нулевой урок, где взял на себя роль репетитора.
Безвыходных положений не бывает. К концу четверти мы вышли с успеваемостью по литературе на 92 процента. Не успевали только Орлов и таксист Ведерников. Нет, нет, это не моя заслуга. Вера Антоновна слишком часто приходила к нам на нулевые уроки. А в лице Инессы Львовны я навсегда приобрел удивительно злобного врага.
ПОТОМОК КОМПОЗИТОРА
Лишь в конце работы мы обычно узнаем, с чего надо было ее начать.
Из всех моих активистов самым надежным после Чуркиной считал я сталевара Алябьева. Считал так не только потому, что Алябьев был аккуратен, в школу ходил регулярно, учился хорошо, — было у Алябьева какое-то сильно располагающее к себе лицо, как говорят часто: честное, открытое, доброе, — лицо истого славянина. Его голубовато-серые, в желтых крапинках глаза всегда смотрели ясно, просто, жила в них постоянная добрая улыбка и еще нечто, что есть в глазах подростков и солдат первого срока службы. Это было в глазах. Вообще же лицо Алябьева казалось суровым, так твердо были вылеплены скулы, резки губы, и неожиданно мягки длинноватые светлые волосы. Одень Алябьева в холстину, в лапти — вот тебе заонежский крестьянин-помор из той северной, хранящей древность Руси, которая еще и осталась там, живет под бледными закатами и ночными зорями в тишине озер и зелени долгих радуг.