ий одиннадцатиклассник что-то говорил ей. И она смеялась.
А когда пляска кончилась, ко мне вдруг быстро, раздвигая редеющую толпу, подошла Задорина:
— Владимир Иваныч, можно вас?.. Подойдите со мной... вот в коридор...
— А здесь нельзя?
— Нет... Пожалуйста.
«Что еще там такое? Ну ладно, пойду». Торчащие в стороны жесткие желтые хвостики ведут меня к лестнице. Забавные хвостики, каждый завязан черной аптечной резинкой. На проборе волосы темнее; наверное, она шатенка. Вот оборачивается. Смотрит. А я опускаю глаза. Не могу на нее смотреть в упор. Что-то мешает.
— Владимир Иваныч... Я хочу... Я давно хочу сказать вам... Только вы не удивляйтесь. Не сердитесь на меня. Я... вас люблю...
Опустила голову, быстро пошла прочь, почти побежала.
О педагоги! Великие педагоги! Ян Амос Коменский, Ушинский, Макаренко! Что мне делать? Скажите! Зачем это упавшее, как камень, признание? Зачем она мне это сказала?
Редко курю, а тут опять вспомнил. Сигарету бы... Свои кончились. Пошел к курилке. Попрошу у кого-нибудь. Но, подойдя к туалетной комнате, я услышал выкрики, возню, удары. Открыл дверь. В «предбаннике» отчаянно дрались двое: высокий одиннадцатиклассник и Нечесов.
— Прекратить! Что такое?! Нечесов! С ума сошли? И вы тоже... Сейчас же разойтись!
Разошлись, один зло посверливая глазом, другой зажимая разбитую губу.
— Нечесов! — окликнул его в коридоре.
Не обернулся, заскакал по лестнице вниз.
В раздевалке Нечесова не было. Убежал.
— Разодралися, знать-то. Вот ведь петухи. Обязательно имя драться надо. И все из-за девок. Из-за девок все, — спокойно сетовала Дарья Степановна, поглядывая на часы. — Скоро хоть кончится вечер-от? Ты гляди, Владимир Иваныч, гляди за своими-то. Шибко оне у тебя беспокойные. Этот вот, Нечесов-от, кабы чо не вытворил...
«Да неужели все из-за Гороховой? — думал я. — И Нечесов? Горохова? Смешно. Во-первых, старше она его года на три. Ей уже полных девятнадцать. Ну и что? Разве...»
— Владимир Иваныч! Вот вы где. А я вас везде ищу... Дамский танец. — Опять передо мной Задорина.
— Спасибо, Таня. Но ведь пока мы идем, он кончится!
— Ну и что? А я вас на следующий приглашу.
— Если вдруг там какой-нибудь шейк?
— А мы тихонечко.
«Мы»! Уже «мы», — подумал я. — До чего же смела эта Задорина. «Мы». Это мне совсем не нравится. Панибратством уже попахивает. Собственностью какой-то... Еще этого не хватало.
Шли-подымались по лестнице, покосился и увидел: глаза у Задориной в слезах. Губы не то шепчут, не то трясутся.
Решил: станцую еще раз и уйду. Хватит! Какой-то водопад сегодня. Молодой я, что ли? Ведь я все-таки не кто-нибудь. А от кого же все те записки? Все как насмешка!
Оделся, ощущая даже некую торопливость, словно за мной была и чуялась погоня. Вышел.
Хлопнула дверь, вздохнул облегченнее. Хорошо было... Свежо и тепло для зимы. Грустно пахло оттепелью, мягкой зимней ночью, спящими крышами и чуть-чуть заводской гарью. Но запах этой гари не раздражал, наоборот — как бы успокаивал, говорил: а жизнь идет, завод работает, люди не спят, и все хорошо.
Медленно вышел из школьной ограды, намереваясь так же спокойно идти к трамваю, и наткнулся на Нечесова. Он стоял с выломленной штакетиной.
— Что это? Ну-ка, пойдем домой...
— Нет.
— Дуэль?
— Пускай он не...
— Что «не»?
— Да так...
— Друг мой, — сказал я, беря у него штакетину, — ты ее тут выломал? Ну-ка, забей обратно. Вот и гвозди торчат. Забивай, забивай...
Нехотя он повиновался. Несколько раз ударил кулаком, ногой. Штакетина встала на место.
— А теперь пошли. Ведь по пути?
Нехотя он побрел рядом, прикладывая ладонь к разбитой губе, и, сплевывая в снег, молчал. Молчал совсем по-взрослому. Даже чем-то мне понравился.
— Из-за женщины сражаться надо только в одном случае... — сказал я, медленно подбирая слова.
Нечесов испуганно взглянул.
— ...если ты защищаешь ее честь. Понял?
Нечесов вздохнул, глядел под ноги.
— Так?
— Не из-за нее вовсе.
— А я просто предположил.
Молчание.
Уже подходили к трамвайной остановке, когда сзади раздался топот.
Обернулись оба, увидели догоняющую женскую фигурку в коротеньком распахнутом пальто с песцовым воротником.
— Владимир Иваныч!
Это была Задорина. Я остановился. Остановился было и Нечесов, но, вздохнув, деликатно пошел вперед.
— Владимир Иваныч! Почему вы ушли? Ну почему? — запыхавшись, говорила она. — Вы ненавидите меня, Владимир Иваныч? Владимир Иваныч...
А в голосе слезы. А губы трясутся. Глаза косят.
— Задорина!
— Владимир Иваныч! Я... я... Я же люблю вас... Давно... Как только вы пришли... А вы...
— Задорина...
Всхлипывает. Шмыгает. Полуотвернулась.
— Ну, вот что! — сказал я как можно строже. — Я все понял. Но ты забываешь, что я учитель, а ты ученица. Спасибо тебе. И... иди домой. Сейчас же... Иди, Таня.
Она ошалело глянула на меня через размазавшиеся, потекшие ресницы и отшатнулась, побежала назад.
«Сумасшедшая...» — уже с раздражением подумал я, ускоряя шаг. Завидел поворачивающий трамвай и побежал, рядом бежал Нечесов. Мне показалось, что он слышал все.
— С ума вы все посходили! — сердито сказал я.
Мы без приключений доехали до моей остановки и вышли вместе.
— Можно я вас провожу?
— Пойдем...
И опять молчание. Так до самого дома.
— Зайдешь в гости? У меня аквариум есть... Рыбки...
— Не-а,..
— Как же ты сейчас домой? Может, ночуешь у меня? Или проводить?
— Хэ... — сказал он, и в первый раз на его лице мелькнуло подобие усмешки.
— Тогда — домой! А вообще-то заглядывай. Квартира двадцать семь. Вот эта, рядом с лоджией...
Через день рано утром я проснулся одновременно от звонка и стука в дверь.
— Кто это там еще ломится? — изумленно бормотал я и крикнул: — Сейчас! Погодите... — И торопливо оделся, босиком пошел отворять.
На пороге стоял Нечесов.
— Заходи, — сказал я, протирая глаза. — Что там?
— Владим Ваныч! Беда... Горохова умерла... Совсем. Говорят, отравилась...
— Что ты еще врешь?! — крикнул я.
— Нет... — сказал он как будто шепотом.
И я услышал, как нестерпимо громко зудит в коридоре счетчик...
ЭКЗАМЕН
Будь жесток к себе, если не хочешь, чтобы другие были к тебе жестоки.
И наступило то неопределенное время, когда ты уже словно бы не учитель, а они — не ученики...
Вчера был последний звонок. Слушали стоя, торжественно, молча. И за ту долгую, долгую, долгую минуту, пока он звенел и звенел, как бы отдаваясь в каждом стоящем, я успел оглядеть всех и во всех нашел одно — можно так сказать? — удивительное, прекрасное выражение, которое родила школа: передо мной, притихнув, стояли торжественные, улыбающиеся и светлеющие от этих улыбок умные люди. Да-с! Умные. Нет, совсем не те, не те, что встретили меня два года назад разбродной компанией, дикари и отщепенцы с выражением скуки, ехидства, презрения — всяк по-своему. Иной был свет глаз, иное выражение губ, даже словно бы лбов и скул. То же самое отметил я осенью, после каникул, но теперь все было полнее, яснее и завершеннее.
Вопрос к себе: не изменился ли ты, классный руководитель? Не стал ли и ты совершеннее? И твои глаза, лоб и скулы запечатлели совершенное? Как знать... Наверное. Себя ведь не видно со стороны. А если и видишь в каком-нибудь зеркале, так там ты весь чужой, незнакомы твои движения, незнакомы профиль и затылок. Так же не узнаешь свой голос, записанный на магнитофонную ленту. Всегда, видимо, есть ты в себе, не видный никому, и ты для всех, и здесь ты яснее другим, зато для себя совсем не понятен.
Итак, передо мной ученики, но уже не учащиеся... После звонка Чуркина вышла к доске, записала график консультаций, я же добавил, что, по обыкновению, буду приходить в учебные дни на нулевой урок, и кто хочет консультироваться у меня, пускай приходит.
Один общий вздох облегчения! И сразу говор, смех, стук и двигание стульев, шутливая перепалка, щелкание портфельных замков, чей-то возглас и опять смех. Всё...
Напоследок грозным голосом Чуркина сказала:
— Ну, вы! Только попробуйте проспать на сочинение! Нечесов! Тебе особо! И вам! — ребятам из ПТУ.
Называю ребятами, а они нынче догнали меня по росту, говорят басом.
— Первого, к полдевятому, чтобы все здесь... По головам считать буду!
Опустел класс. Чуркина всегда идет последней, а тут что-то задержалась, и я уж знаю: опять какие-то «новости». Вот прошлась вдоль ряда, вдоль доски, стерла уже стертую запись и медленно вытерла руки, положила тряпку. Не решается сказать, что ли? Смотрю с удивлением и вопросом. Дернула губами. Вздохнула.
— Что там?
— Владимир Иваныч, у меня... у меня... Ну, просьба...
— ?
— Пускай Нечесов на сочинение садится впереди меня.
— Это еще зачем?
— Ну... (Неужели не понимаете?)
— Это вы могли бы и без меня согласовать, кому где садиться. Обязательно санкции нужны?
— Владимир Иваныч! Он же иначе не напишет. Ассистент-то у нас Инесса... Инесса Львовна.
— Значит, будешь спасать Нечесова?
Вороночка на щеке. Глаза улыбаются. А правая бровь как у трагика. Высоко.
— Всех не спасешь. А Павел Андреевич? А Мазин? Он-то, пожалуй, еще хуже...
— Павел Андреевич сзади меня сядет. Уж договорились... Он дальнозоркий...
— Тоня, что это вы еще придумали? Почему обязательно я должен вам в этом помогать? В конце концов, и молчали бы...
— Ну, я никому и не говорю. Только вам.