Орли, сразу после половины пятого
Передо мной проходит странная процессия: монашка толкает перед собой инвалидное кресло с сидящей в нем молодой девушкой. Но на ее лице нет и следа уныния, оно притягивает взгляд своей доброжелательностью и… смирением, что ли, со своей участью, с судьбой, которая усадила ее в это кресло. Не знаю, когда и каким образом она оказалась в нем, с детства ли или после несчастного случая. Сколько же внутренней силы надо иметь, чтобы не чувствовать себя обделенной в подобной ситуации, даже мысли не допускать о проигрыше. Ей это уж точно удалось. В отличие от меня, целой и невредимой.
Я и другие местоимения могли бы стать хорошим материалом для психолога. В детстве чаще всего на первый план выступали два: она и они. Разумеется, речь шла о моих матери и дедушке. Когда я думала о ней, то тосковала только по ней, он никогда не появлялся в моих мыслях обособленно. Была она, мама, и были они — мама и дед. Потом и это исчезло. Осталась только она. Только уже не мать, а дочь. Одно-единственное местоимение. Пока в моей жизни не наступил парижский период. Тут появилось местоимение он. Его. С ним. О нем. Но никогда — с нами, о нас…
Собственно, мы мало друг с другом разговаривали и почти не беседовали о том, что происходило вокруг нас. Стоило мне заговорить с ним о политических проблемах в моей или его стране, он тут же уходил от ответа.
— Я не политик, — говорил он. — Спроси меня об этом лет через двадцать…
«Через двадцать лет я буду старушкой», — отвечал ему мой внутренний голос. К счастью, он его не слышал.
Ту нашу дискуссию спровоцировало высказанное мной желание посетить кладбище в Монморанси, где покоился прах многих моих знаменитых земляков. Я собиралась поехать туда с прошлой осени и все никак не могла выбраться.
— Для тебя это имеет большое значение? Родство с чьими-то чужими костями? — спросил он.
— А для тебя нет?
— Даже не знаю…. Скорее нет… с покойниками предпочитаю знакомиться через их мысли. А их останки… это все равно что забытые в шкафу костюмы…
Но все-таки он поехал туда со мной. Мы отыскали могилу Дельфины Потоцкой, фамильный склеп Мицкевичей, где несколько десятков лет покоился поэт Адам Мицкевич, прежде чем его останки перевезли в Вавель. Мне очень хотелось найти место последнего упокоения Тадеуша Маковского, художника, творчество которого я очень ценила. У его могилы мы присели на бетонный парапет, и Александр сказал:
— Иногда мне моя бездомность даже нравится.
— Наша бездомность…
— О нет, ты свой дом носишь в себе. Мне иногда кажется, что ты никогда и не покидала свой дом в Варшаве.
— А ты? Разве ты покинул Москву?
— Как бы выразиться поточнее… и да, и нет. Не будь у меня там профессиональных интересов, наверно, и возвращаться не захотел бы.
— И остался бы жить в Париже?
— Да мне все равно, где жить. Любое место сгодится.
— Неужели? Тогда почему ты привел меня в православный храм? Ведь тебе понадобилась атмосфера! Та, которая ассоциировалась с домом.
— Скорее мне нужна была пекарня, — с усмешкой ответил он. Встал и отряхнул брюки. — Может, пора линять отсюда? Мне не очень-то по вкусу здешнее местечко. Предпочитаю наши кладбища, особенно сельские… там можно посидеть в тишине, думая о чем угодно… А здесь сутолока, как в Латинском квартале в воскресный день, памятные надгробия теснятся чуть ли не впритык… И кому только пришла в голову идея разбить кладбище прямо посреди города…
— Постой, хочу еще отыскать могилу Норвида… это важно для меня… ты знаешь, кто такой Норвид?
— Наверное, ваш Пушкин?
— Не думаю, что их можно сравнивать…
— Ну что ж, тебе лучше знать, ведь это ты преподаешь в Сорбонне, — отозвался он с легкой иронией, — я всего лишь простой историк.
Я стояла перед ним на тропинке. Склонявшееся к горизонту солнце светило мне в спину, я ощущала его ласковое тепло. Закатные лучи били Александру прямо в лицо, и, глядя на меня, он слегка щурился.
— Знаешь, иногда я не знаю, кто ты, — сказала я.
— Очень хорошо. Загадочность в отношениях между любовниками по-прежнему актуальна.
— Вот-вот, опять твои отговорочки!
Он шел на пару шагов впереди меня, перед моими глазами были его широкие плечи. «Человек, который изменил мою жизнь, — подумала я, — который привнес в нее яркие краски. Каждое утро я должна начинать со слова „спасибо“. А я все с какими-то претензиями к нему. Вечно что-то выпытываю, хотя прекрасно знаю, что он этого не любит. Но если не спросить, сам он никогда ничего не скажет». Саша обернулся, а потом остановился и подождал меня.
— Ты никогда не комментируешь того, что у вас происходит, — снова заговорила я. — Меня, например, все это огорчает… могло бы быть по-другому. Бывает, что ничего нельзя сделать. А тут ведь возможно было…
— А я тебе говорю, что невозможно. И давай больше не будем об этом. Пришла проведать знакомых, вот и проведывай.
Я рассмеялась:
— Если уж на то пошло, великих знакомых…
— Ну и ладненько.
— Но ты ведь гражданин своей страны! Есть же у тебя какие-то соображения о том, что будет дальше.
— Разумеется, есть, — спокойно ответил он. — Наши убьют Дудаева, и на этом все закончится. Чечня капитулирует. Ей бросят какой-нибудь лакомый кусок, вроде внутреннего самоуправления, а нефть конечно же будет нашей… и внешняя политика тоже. Но чтобы это произошло, Дудаев должен стать трупом.
Холодок пробежал у меня по спине.
— Ты говоришь такие страшные вещи. Дудаев жив…
— Но его дни сочтены.
Перед сном мы обычно читали, он под своим бра, я под своим. Сперва я смущалась, когда надо было при нем надевать очки для чтения. Потом уже об этом не думала, а если он ко мне обращался, то быстро снимала их. Бывало, мне удавалось предвосхитить этот момент — поворот его головы в мою сторону. Я до такой степени контролировала себя и его, что чувствовала, когда он хочет спросить меня о чем-то.
— По течению плывет только мусор. Как это правильно звучит?
Удивленно взглянула на него:
— Точно не помню, кажется: Плыть надо против течения, к истокам, — по течению плывет только мусор.
— Вот именно.
Я все еще смотрела на него.
— А я только что думала о Херберте[22]. На занятиях я рассказывала о нем, и один из студентов спросил, правда ли то, что Херберт пьет по-черному из-за того, что не он получил Нобелевскую премию, а Милош[23].
— И что ты ему ответила?
— Ничего. Но я считаю его самым великим из живущих современных поэтов.
— А что, если есть еще более великий поэт, только тебе о нем неизвестно.
— Может быть, и так. Но поскольку я знаю Херберта, то предпочла бы, чтоб он получил Нобелевку.
Саша сделал неопределенный жест рукой.
— Премии, награды… — сказал он презрительно, — в сущности, это не имеет никакого значения.
— Но коль скоро их присуждают, должна быть справедливость.
— Справедливость, с твоей точки зрения. А с точки зрения старцев из Нобелевского комитета, справедливым было дать Нобелевскую Милошу…
— И Пастернаку.
Саша скривился, а я рассмеялась.
Орли, без десяти пять
Склоняюсь над умывальником в туалете, стараясь не смотреть в зеркало. Не хочу видеть своего лица. Представляю себе, как я выгляжу… снова совсем другая, неузнаваемая для себя, только теперь в том, худшем значении слова. Сейчас у меня наверняка вид несчастной женщины. Внутренняя боль, которая терзает меня с самого утра, явно уже заметна снаружи. Зачем мне на себя такую смотреть? Посмотрю в Варшаве, когда прилечу и поздороваюсь с дочерью…
Сашино письмо ко мне… или просто письмо мне… прежде никогда не получавшей личных писем. Мой многолетний возлюбленный ограничивался открытками из поездок. Так же, как и моя дочь. Во время летних каникул я получала от нее красочные почтовые карточки: «Мама, здесь потресающе, сегодня купалася в море и потиряла трусы. Пока, твоя Эва».
Писульки приходили с орфографическими ошибками, которых с годами становилось все меньше, а потом они и вовсе исчезли. И ошибки, и открытки. С тех пор как Эва зажила своей жизнью, она никуда уже не выезжала. Зато теперь я посылаю ей открытки, как обычно замотанная, не в состоянии собраться с силами и написать побольше. Впрочем, о чем ей писать подробнее, даже не знаю…
Во время одного из наших с ней скандалов она кричала, что я откармливаю свою карьеру, как рождественского гуся, и мне все кажется, что он недостаточно тучнеет, не соответствует моим амбициям. Мои амбиции… скорее все тот же страх взрослой жизни. Делать что угодно, заполнять свой день занятиями под завязку, лишь бы не жить настоящей жизнью взрослого человека.
А с другой стороны, найдется ли где-то еще такая же женщина, которая, дожив до пятидесяти одного года, не получала ни одного письма? Письма личного характера — официальная корреспонденция приходила пачками, иногда с десяток конвертов одновременно, и, когда я открывала почтовый ящик, они водопадом летели на пол, на протяжении многих лет документально фиксируя мое восхождение по ступенькам карьерной лестницы. Сперва ко мне обращались «пани магистр», позже — «пани кандидат наук», потом — «пани доктор наук» и, наконец, «пани профессор». Пока не пришло письмо, на конверте которого значились только мое имя и фамилия. Письмо Юлии Грудзинской, частному лицу, просто женщине…
Александр написал мне из Америки. Я получила письмо после его возвращения в Париж, но это уже не имело значения. Важен был сам факт, что он написал мне. А также то, что он написал.
Нью-Йорк, 20 сентября 1995 года
Юлия, любимая моя женщина, девушка, жена, любовница!
Это все ты, только ты и навсегда ты. Черт, не умею писать письма и ненавижу. Но тебе должен. Хочу. Даже страстно желаю. Потому что так мало говорю тебе о тебе, о себе, о нас. Кем я был до тебя. И кем стал рядом с тобой. Что значило для меня слово «женщина» прежде и что значит сейчас. Женщина для меня, Юлия, это ты. Твой голос, твои шаги на лестнице. Твое отсутствие. И твое присутствие рядом. Твоя блузка на стуле… И что-то такое, разлитое в воздухе, чего раньше мне так недоставало, Юлия, это появилось вместе с тобой. Я пытаюсь быть поэтом, черт побери, и кажется, становлюсь им благодаря тебе. Меня волнует любая мелочь. Да вот хотя бы твой волосок, прицепившийся к лацкану моего пиджака. Все-таки, наверное, я не сумею описать те изменения, которые произошли со мной после нашей встречи и которые, догадываюсь, незаметны снаружи. Вроде бы я все тот же парень с длинными волосами, «как у бабы», по словам моей бабушки. Но одновременно не тот. Мои раны залечились, пробоина заделана. Началось все в выпускном классе лицея. Она была классной, красавицей, все парни вздыхали по ней, и я конечно же тоже. Но она ни на одного из нас внимания не обращала. Ходила с высоко поднятой головой. Позже я встретил ее, когда учился на втором курсе института. Она тоже поступила в Московский университет, на факультет восточных языков. И стала, кажется, еще красивее. Похудела, черты лица утратили подростковую расплывчатость. У нее были зеленые глаза в темной оправе ресниц и бровей и потрясающе высокие скулы с чуточку впалыми щеками. Судьбе было угодно, чтобы мы столкнулись с ней на диссидентских посиделках, и казалось, что все на сво