Оказавшись в Центре безопасности, Бойл и один из его помощников провели меня в пустую комнату со стенами, выкрашенными в светло-желтый цвет, длинной скамьей и столом. Некоторое время я ждал в тишине, пока Бойл и его помощник занимались бумагами, повернувшись ко мне спиной, чтобы дать мне как можно больше уединения.
Джеффа привели через несколько минут. За все эпизоды его алкоголизма, в самые жестокие моменты его долгого падения я никогда не видел его таким изможденным, таким слабым, таким сломленным, таким потерянным. В наручниках, небритый, с растрепанными волосами, одетый в свободную тюремную одежду, он вошел в комнату как какой-нибудь персонаж дешевой тюремной драмы.
Он не выказал никаких эмоций, когда увидел меня. Не улыбнулся и не проявил ни малейшего радушия.
– Думаю, на этот раз я действительно готов, – вот и все его слова.
Затем он еще раз повторил рефрен всей своей жизни, прожитой как одно длинное извинение:
– Мне очень жаль.
Я шагнул вперед, обнял его и заплакал. Пока я сжимал его плечи, Джефф стоял на месте, по-прежнему не проявляя никаких эмоций.
– Как поживает бабушка? – спросил он, когда я отпустил его.
Именно тогда и начался наш разговор, совершенно типичный для нас в своей невыразительности, в отрывистых фразах, в многообразии уверток, с помощью которых мы скатывались к тривиальности; разговор, в очередной раз избегающий осознания серьезности, которую приняла наша жизнь, избегающий осмысления того факта, что оба мы теперь находились в одном бесконечном кошмаре.
– У нее все хорошо, – сказал я ему. – Она передает тебе привет.
Он выглядел так, словно чувствовал, что не заслуживает этого.
– Я действительно сожалею обо всех неприятностях, которые я ей причинил, – сказал он.
– Ну, с ней все будет в порядке, – сказал я ему. Солгал, пожалуй. – Однако у нас были некоторые проблемы в доме. Вокруг было много репортеров, что-то в этом роде.
– Так они действительно вас беспокоят?
– Еще как. Кстати, бабушкин дом забросали яйцами.
Он непонимающе уставился на меня. Я непонимающе уставился на него.
– Нам помогает полиция, – добавил я через мгновение. – Они делают все, что в их силах.
– Ну, может быть, все репортеры через некоторое время уйдут.
– Может быть.
Последовало долгое молчание, никто из нас не произнес ни слова, затем Джефф коротко, без всякого выражения кивнул, будто слегка подернувшись.
– Розы выглядят отлично, – сказал я ему, – те, что ты посадил.
– Это хорошо.
– Желтые и красные.
– Это хорошо. У меня получился хороший сад.
– С кошкой все в порядке. Она вечно требует, чтобы ее наглаживали.
Джефф кивнул.
– Ты же знаешь, как ей это нравится.
– Да.
– Она всегда напрашивается на поглаживания, – сказал я. – Помнишь, как ты это делал раньше?
Он молча уставился на меня.
Я пожал плечами и больше ничего не ответил.
– Я не знаю, что сказать, – произнес наконец Джефф.
– Я тоже не знаю.
– На этот раз я действительно облажался.
– Да, ты это сделал.
– Я действительно все испортил.
– Ну, тебя все еще можно вылечить, Джефф, – сказал я ему. – Я действительно не понимал, насколько ты болен.
Джефф ничего не ответил.
– Тебе нужна помощь, Джефф.
– Наверное, – сказал он ровным голосом.
– Нам просто нужно убедиться, что ты получишь какую-то помощь.
Он кивнул.
– Ну, знаешь, психологическая помощь.
– Да, типа того.
– Может быть, тебе станет лучше, Джефф.
– Может быть.
– С профессионалами, людьми, которые могут тебе помочь.
Джефф, казалось, едва слышал меня.
– Как там Шари? – спросил он, хотя и без всякого интереса.
– Прекрасно.
– Хорошо.
– Она передает тебе привет.
– Хорошо.
– Она дома, в Огайо.
– Она не приехала?
– Нет, пока нет.
Он замолчал на несколько секунд, а потом вдруг выпалил:
– Здесь плохо кормят.
– Серьезно?
– И спать не дают. Тут все вокруг кричат.
– Ну, просто делай все, что в твоих силах, – сказал я ему.
– Они все время держат свет включенным.
– Что ж, постарайся заснуть.
– Хорошо.
– Тебе нужно поспать.
Он на мгновение задумался, как будто перебирая события последних нескольких дней, затем закатил глаза к потолку:
– Я действительно напортачил.
– Да, но мы с Шари будем рядом с тобой, Джефф.
– Я сожалею, папа, – сказал он снова абсолютно без эмоций, с той же мертвенностью в голосе. Казалось, он не понимал огромных последствий того, что совершил. – Я сожалею.
Сожалеешь?
Но о чем?
О людях, которых ты убил?
О страданиях их родственников?
О том, что мучил свою бабушку?
О том, что разрушил собственную семью?
Невозможно было точно сказать, о чем сожалел Джефф.
Именно в этот момент я действительно увидел весь характер безумия моего сына, увидел его воочию, физически, как если бы это был шрам на его лице.
Невозможно было сказать, кого ему было жаль или о чем он сожалел. Он не мог даже изобразить сожаление, не говоря уже о том, чтобы по-настоящему почувствовать его. Раскаяние было выше его сил, и он, вероятно, мог ощущать его только как эмоцию, испытываемую людьми в другой галактике. Он знал о раскаянии так мало, что даже реши он симулировать его, не знал бы, как это сделать. Его вечное «прости» было мумифицированным останком, артефактом, сохранившимся с того далекого времени, когда он все еще был способен чувствовать – или хотя бы имитировать – нормальный диапазон эмоций.
Внезапно я подумал о детстве Джеффа, и его тогдашняя отстраненность в моих глазах больше не выглядела как застенчивость, но лишь как начало непреодолимой пропасти. Его глаза больше не казались мне просто невыразительными, а виделись совершенно пустыми, за пределами самых элементарных форм сочувствия и понимания, за пределами даже способности имитировать такие эмоции. Когда он стоял передо мной в тот момент, мой сын, возможно, впервые в своей взрослой жизни, предстал передо мной таким, каким был на самом деле – лишенным чувств и эмоций молодым человеком, который был глубоко, глубоко болен и для которого, скорее всего, уже не было выхода.
Джефф покончит с собой, подумал я со странной уверенностью. Никто не сможет так жить.
Несколько минут спустя Джеффа увели, он все еще шел в той же жесткой позе, его руки были скованы перед ним. «Никто не может так жить», – мысленно повторил я. И все же, в каком-то смысле, как я все чаще обнаруживал в течение следующих нескольких месяцев, я тоже жил «так»: как человек, которому было трудно выражать свои эмоции; как человек, который сосредотачивался на рутинных мелочах общественной жизни, теряя представление о ее общем устройстве; который полагался на других в выражении своих эмоциональных реакций на жизнь, потому что не мог доверять своим собственным ощущениям – как человек, чей сын, возможно, был лишь более глубокой и темной тенью его самого.
После встречи с Джеффом мы с Бойлом вернулись в «Висконсин». Во время поездки он сказал мне, что, по его мнению, Джефф сумасшедший, и это безумие – его единственная возможная защита на суде. Он сказал, что у него уже есть на примете психиатр, который мог бы провести тщательное психиатрическое обследование Джеффа. Бойл не сказал, в каком смысле, по его мнению, мой сын сошел с ума. Он не назвал никакого конкретного расстройства. По его словам, к такому выводу можно прийти только путем тщательного исследования психиатрами.
Очевидно, в намерения Бойла не входило отказываться от защиты Джеффа. Его цель состояла в том, чтобы поместить его в сумасшедший дом, а не в тюрьму. Бойл сказал, что в больнице Джефф получит значительно лучшее психиатрическое лечение, чем в тюрьме, и, возможно, когда-то действительно станет вменяемым.
Мне это показалось разумным. Ни при каких условиях я бы не хотел, чтобы Джефф «сошел с ума». Хотя я все еще не знал всей степени его безумия, человек, которого я только что видел в маленькой желтой комнате окружной тюрьмы Милуоки, был явно безумен. Любая попытка освободить его на волю, даже если бы я считал это возможным, казалась мне абсурдной.
В тот момент я верил, что именно безумие моего сына сильнее и навсегда разделило нас. Он жил в мире своих фантазий. Я никогда не смогу войти в этот мир. Мы всегда были бы разделены барьером его психического заболевания. В каком-то смысле я все это время не видел ничего, кроме его безумия.
В прошлом были времена, когда я говорил себе, а иногда и Шари: «Он сумасшедший». Обычно я говорил это в припадке гнева и разочарования, имея в виду, что у него беспорядок в голове, что он не может организовать свою жизнь или подумать о том, как выкрутиться из положения. Мне никогда не приходило в голову, что в его голове были совершенно непонятные и недоступные нам мысли; что все то время, когда я беспокоился о Дейве или о своей работе в лаборатории, или старался пережить развод, мой старший сын, возможно, медленно сходил с ума.
Но теперь, внезапно, я увидел безумие Джеффа во всех красках. В его неподвижном лице, в его тусклых глазах, в жесткой скованности его тела, в том, как его руки не раскачивались взад и вперед, когда он шел, даже в том, как он бесстрастно бормотал: «Мне жаль».
И, конечно же, в его кровожадности. Но, как с тех пор я начал понимать, если бы не эта кровожадность, если бы его безумие в конце концов не проявилось в его преступлениях, я мог бы вообще никогда его не заметить. Пока Шари не нашла его пьяным в его комнате, я не замечал его алкоголизма. Пока моя мать не обнаружила украденный манекен в его шкафу, я не считал его особенно странным парнем и уж точно не вором. До тех пор, пока я не ознакомился с информацией о том, как его арестовали за растление малолетних, мне и в голову не приходило, что он гомосексуален, хотя у него никогда не было свиданий, на выпускной бал он водил «друга» и за всю свою жизнь никогда не проявлял ни малейшего интереса к женщине. Это был недосягаемый уровень забвения или, возможно, отрицания реальности, который едва ли можно было вообразить, и все же это было так. Это походило на то, как если бы я запер своего сына в звуконепроницаемой кабинке, а затем задернул шторы, чтобы не слышать и не видеть, кем он стал.