Мой сын – серийный убийца. История отца Джеффри Дамера — страница 23 из 32

Появились некоторые родственники жертв – с разбитым сердцем, как и следовало ожидать, – оплакивающие смерть своих близких. Они с достоинством говорили о своей потере и с оправданным гневом – о том, как Джефф ускользал из рук правоохранительной системы, которая должна была пресечь его преступления гораздо раньше.

Однако двое других гостей шокировали и ужаснули меня. Пэт Снайдер, бывшая знакомая из Огайо, которая ничего не знала о нашей семье и встречалась с Джеффом раза три, кратко назвала Шари «воплощением злой мачехи», что было самой обидной ложью, какую когда-либо говорил один человек о другом.

Шари, которая смотрела шоу у себя в офисе, была ошеломлена появлением Снайдер, особенно в свете того факта, что она, Снайдер, звонила мне из Чарльстона, Южная Каролина, на предыдущих свиданиях, умоляя позволить ей написать книгу о Джеффе.

Но гораздо хуже слов Пэт было обвинение человека, который говорил, скрываясь за ширмой. Он представился просто «Ником». «Ник» утверждал, что поддерживал длительные гомосексуальные отношения с Джеффом. Это началось в конце июня 1985 года и продолжалось в течение следующих двух месяцев. По словам «Ника», Джефф был ревнивым любовником, но не жестоким, и по мере того как отношения развивались, Джефф наконец открыл ему самую мрачную тайну в своей жизни – что якобы его отец «сексуально над ним надругался».

Всего одиннадцать дней спустя «Ник», вышедший из-за ширмы, аккуратно одетый в белую куртку и синюю футболку, но в остальном полностью замаскированный, с накладными волосами и усами, повторил свое ужасное обвинение Филу Донахью. «Первый сексуальный опыт Джеффа, – сказал он, – был с его отцом». Джефф продолжал подвергаться сексуальному насилию, добавил «Ник», до шестнадцати лет.

Мой сын немедленно подал письменные показания под присягой, отрицая, что я когда-либо сексуально домогался его или издевался над ним. Он также отрицал, что когда-либо встречался с «Ником».

Но письменные показания Джеффа мало утешали. Это было обвинение из таких, которые нельзя опровергнуть. Можно было только жить с ним и с теми сомнениями, которые оно вызывало в умах как всего мира, так и людей, знакомых со мной.

В кругу людей, среди которых я прожил всю свою жизнь, обвинение в растлении малолетних было самым тяжким. На работе мне казалось, что людей, с которыми я проработал много лет, внезапно обуревают сомнения по поводу меня. Внезапно я оказался уже не в роли преданного и страдающего отца, а в роли ужасного извращенца, который годами подвергал сексуальному насилию своего малолетнего сына.

Внезапно я почувствовал, что сам стал обвиняемым, а не отцом обвиняемого, участником преступлений моего сына и будто бы их главной причиной. Повсюду я чувствовал эту перемену, повсюду ощущал ужасные сомнения и подозрения, которые сгущались вокруг меня. Взгляды окружающих, которые, вероятно, на самом деле ничего не значили, теперь казались мне зловещими, вопрошающими и обвиняющими. Меня охватила своего рода паранойя. Я удивлялся, как люди, если они принимали это за истину, могли вообще поверить в такие ужасные вещи обо мне. Эта мысль была причиной моего помешательства, потому что я не мог быть уверен, что тот или иной человек не думает обо мне в таком ключе. Я чувствовал, что потерял свою идентичность как отца и обрел вместо нее какую-то другую. И, что самое ужасное, у меня не было возможности доказать, что все это ложь, что «Ник» – самозванец. Даже опровержения Джеффа, последовавшие незамедлительно, не смогли изменить атмосферу, которая воцарилась вокруг меня.

Именно в таком настроении я и ожидал суда над Джеффом. Из моего собственного дома, шатавшегося под натиском вторжений извне и ужасных трений изнутри, я выходил во внешний застывший мир, где вообще ничего не казалось определенным.

В детстве я всегда чувствовал себя странно беспомощным; теперь я чувствовал, что никому не могу помочь сам. Хотя в ближайшие месяцы Шари предстояло отдать этому миру еще больше, она уже отдала все, что я мог от нее ожидать. Поскольку по натуре она была гораздо более чувствительной, чем я, она и страдала гораздо больше, чем я, даже с самого начала, и даже несмотря на то, что Джефф не приходился ей (по крайней мере биологически) сыном. Тем не менее она всегда относилась к Джеффу как к родному человеку, и мне было совершенно ясно, что она рефлексировала по поводу его юношеского одиночества и изоляции гораздо больше, чем я когда-либо. Кроме того, после убийств она сочувствовала жертвам и их семьям больше, чем я вообще был способен чувствовать.

И все же, несмотря на очевидные страдания Шари, я чувствовал, что у меня нет собственного ресурса, который я мог бы дать ей, ни эмоционально, ни интеллектуально. В гораздо большей степени, чем я сам тогда понимал, и в гораздо большей степени, чем я когда-либо ожидал понять или признать, я был странно разобщенным человеком, ограниченным в своей способности отвечать чувством на чувства другого. Я был человеком, часто смущенным собственной недостаточной отзывчивостью, и временами даже сбитый с толку тем, что смутно распознал как онемевшие, пустые или раненые пространства в моей собственной душе; пространства, которые при определенных обстоятельствах вполне могли породить действия, с которыми я все еще боялся столкнуться.


Взрослеющий Джефф в пятнадцать лет. Бат, Огайо


Джеффу почти семнадцать, незадолго до того, как он остался один в доме. Бат, Огайо


Глава десятая

Суд над Джеффом начался 30 января 1992 года. В течение двух недель рассмотрения его дела мы с Шари жили в отеле в западной части города, зарегистрировавшись под вымышленными именами. Не скажу какими – мы иногда пользуемся ими и сейчас. Дом моей матери к тому времени опустел и был выставлен на продажу, хотя интереса к нему было мало, учитывая то, что происходило в его подвале.

Каждый день фургон мотеля высаживал нас на некотором расстоянии от здания суда, и мы с Шари проделывали остаток пути пешком. Таким образом мы скрывали место нашего пребывания от прессы.

Первый день суда был шокирующим и тревожным откровением: безумие репортеров, толпы, резкий свет, торчащие микрофоны… При первом нашем появлении на улице на нас обрушивался рой репортеров, выкрикивая вопросы: «Вы встречались с Джеффом? Что говорит Джефф? Как вы относитесь к тому, чтобы сесть за стол с семьями жертв?» На самом деле это были не вопросы – им нужна была даже не заключенная в ответах информация, но вообще хоть какая-нибудь реакция. Они жаждали звука наших голосов, выражений наших лиц, вообще хоть что-нибудь, запечатленное на пленке, что потом можно будет вставить в уже задуманные документальные фильмы.

Окруженные толпой людей и ошеломленные вспышками фотокамер, мы с трудом поднялись по лестнице, а помощники шерифа иногда выбегали вперед, чтобы сопровождать нас до входа в зал суда.

Оказавшись внутри, мы увидели, что городские и государственные чиновники приложили огромные усилия, чтобы обеспечить безопасность собрания. У входа в зал суда была установлена рамка металлодетектора, за которой собаки вынюхивали возможную взрывчатку. Зал суда перегораживал восьмифутовый барьер из пуленепробиваемого стекла. Он отделял ту часть, в которой должен был проходить собственно судебный процесс, – судейскую скамью вместе со столами обвинения и защиты – от зрительских мест, что должно было защитить Джеффа, если кто-нибудь из зрителей сумеет пронести пистолет. В дополнение к этой мере безопасности по всему помещению были расставлены помощники шерифа – молчаливые, профессионально просматривающие зал полицейские с руками на кобурах пистолетов.

В целом и здание, и зал суда создавали впечатление вооруженного лагеря. Мне все еще казалось непостижимым, странным и нереальным, что все эти приготовления, такие масштабные и такие дорогостоящие, были вызваны чем-то, что сделал мой сын. Для меня все еще было невозможно соединить его пассивность и безликость, монотонность его речи и невыразительность его личности с бурной деятельностью, которая меня окружала.

Оказавшись в зале суда, мы заняли отведенные нам места, последние два в правом ряду, прямо напротив судейской скамьи. Нам порекомендовали не приходить на суд, поскольку наши жизни могли подвергнуться опасности. Однако ни Шари, ни я не могли этого сделать – не могли же мы показать Джеффу, что мы его бросили.

Слева от нас сели семьи жертв – они заполнили более сорока мест.

В тот первый день мы не увидели ничего, кроме ужаса, ненависти и отвращения на лицах отцов, матерей, сестер и братьев людей, убитых моим сыном. Сперва рядом с нами села маленькая чернокожая женщина, но потом, будто осознав, кто мы, поспешила отсесть. Никто не хотел к нам приближаться.

Джеффа ввели в зал суда помощники шерифа. На нем была мятая коричневая куртка, слишком маленькая для его роста, из-за чего он выглядел потрепанным и неопрятным. Его волосы были взъерошены, на лице виднелась щетина. Он выглядел подавленным и излучал чувство смущения, а также глубокого и беспомощного раскаяния. Несмотря на откровенность его признания, на долгие часы, которые он уже провел у разных психиатров, несмотря на мучительный и убийственный свет, который он пролил на самые темные стороны своей жизни, он все еще выглядел пристыженным в присутствии своего отца.

Поскольку Джефф уже признал себя виновным по различным обвинениям в убийстве, выдвинутым против него, цель судебного разбирательства состояла в том, чтобы определить, был ли он невменяем, когда совершал их. Речь не шла о его вине или невиновности, а только о том, будет ли он помещен в тюрьму или в психиатрическую лечебницу.

На момент суда я знал только то, что было обнародовано в прессе. В беседах со мной Бойл не вдавался в подробности дела, многое скрыв от меня. И поэтому именно судебный процесс открыл мне глаза, и день за днем, по мере того как он продолжался, я обнаруживал, что мне приходится сталкиваться с актами насилия еще более извращенными и ужасающими, чем сами убийства.