Раздался звонок. Начались испытания. Они продолжались три дня. Я выдержал их по всем четырем предметам — русскому языку — устно и письменно, арифметике письменно, ботанике и обществоведению устно. Меня зачислили в пятый класс третьей петрозаводской семилетней школы. Стали пятиклассниками и еще 33 человека, в том числе и Коля Филиппов, а 60 были отсеяны. Мне было жаль отсеянных ребятишек. Вчера прямо-таки бесновались, казалось, не унять, а сегодня расходятся по домам притихшие, опечаленные.
В третьей семилетке были опытные учителя. Математик Василий Дмитриевич Сидоров — однорукий, строгий, красивый старик с шапкой белоснежных волос — при первой же встрече сказал нам:
— Итак, начинаем. Времени у нас мало. Достаньте тетради — и за работу.
Мы достали тетради, склонились над ними и до звонка не поднимали головы, записывали всё, что диктовал учитель, боялись что-либо пропустить — всё было важно, ново, интересно. В такой же атмосфере деловитости и увлеченности уроки математики проходили на протяжении всех трех лет, и у нас не было неуспевающих по этому предмету.
Тимофей Петрович Титов — молодой еще, всегда отлично, со вкусом одетый, на каждом уроке открывал перед нами всё новые и новые чудеса химических превращений. Мы слушали его с наслаждением, и многим хотелось стать химиками.
А после уроков учительницы по ботанике Марии Григорьевны Осмоловской, особенно после экскурсий с нею за город, на живую природу, где тихим ласковым голосом она увлекательно рассказывала о незаметных или давно примелькавшихся растениях, мы готовы были посвятить себя ботанике. А школьницы хотели бы быть такими же красивыми и дородными, как Мария Григорьевна — темноволосая, смуглая женщина высокого роста.
Преподавательницы русского языка и литературы Ольга Владимировна Остроумова и Екатерина Борисовна Беляева учили нас не только грамотно писать, больше читать, но и сочинять. Мне нравилось писать на темы по своему выбору. Однажды сочинил рассказ о том, как мы с дядей Роговым ездили на рыбную ловлю, какое красивое было озеро в летнюю светлую ночь, как трепетали в мерде окуни. Ольге Владимировне рассказ понравился, она вслух прочитала его перед классом. Я утаил, что неравнодушен к литературе, что уже в начальной школе писал стихи и сейчас усердно пишу их. Дважды — на общешкольном вечере, устроенном ячейкой МОПРа, и на торжественном собрании, посвященном очередной годовщине Парижской Коммуны, — отважился даже прочитать собственные сочинения, разумеется, не сказав, что это мои стихи.
Был в школе еще один, может, самый большой энтузиаст своего дела — учитель музыки Аркадий Григорьевич Горш. Как он хотел, чтобы дети научились понимать музыку и полюбили ее! И как сокрушался, как страдал оттого, что лишь отдельные ребята проявляли к ней интерес. Высокий, слегка сутуловатый, бедно одетый бородач из интеллигентов, он величественно входил в класс, прижав к груди скрипку. Его встречали шумом. Однако он начинал урок. Но не всегда это удавалось. Когда занятие срывалось, Горш, воздев руки, со слезами на глазах, гневно кричал:
— Невежды вы! Как будете жить без музыки? Нищими! Нищие духом!
До школьников глубокий смысл этих справедливых слов не доходил. Директор же школы и завуч хорошо понимали их, но не считали нужным активно вмешиваться, считали музыку второстепенным предметом. Такое странное и ничем не оправданное отношение к музыке сохраняется в нашей школе до сих пор.
Почти все три года мы учились во вторую смену. Такие, как я, приезжие, жили в интернате — общежитии, занимавшем двухэтажный деревянный дом неподалеку от школы. Прямо против нашего общежития, через улицу, располагался республиканский военкомат. Однажды глубокой ночью он загорелся. Мы, ребятишки, проснулись от ослепительного света и необычного шума. Думали, горит наше общежитие, началась паника. Я три месяца после этого страдал бессонницей, в сущности, совсем не спал. Извелся до крайности. Приехал домой на каникулы едва живой. Как только добрался до сарайчика, где хранилось сено, рухнул на него и проспал целые сутки. Бессонница исчезла. Через много лет я снова подвергся испытанию пожаром. Но об этом рассказ позже. А сейчас возвращусь к нашему полусиротскому житью-бытью.
Иногородним на весь учебный год полагался продовольственный паек стоимостью 15 рублей. Но полностью его получали только дети вовсе уж неимущих родителей. Мне дали полпайка. 7 рублей 50 копеек доплачивали родители. Кормили нас в интернатской столовой, которая находилась в полутемном длинном помещении соседнего с нашим общежитием каменного здания, занимаемого педтехникумом. Три раза в день, в точно назначенное время, по очереди, мы, раздетые, с шумом-гамом проносились через двор и штурмом брали столовую. В ней всегда дежурили воспитатели. Они часто менялись. Все были похожи один на другого тем, что не вмешивались в происходящее. Расшалившиеся озорные ребята явно валяли дурака — кидались остатками пищи, толкались, мешали друг другу, кричали. Воспитатели безмолвно стояли в сторонке. Да и что они могли поделать с разбушевавшейся оравой. Лишь один из них запомнился на всю жизнь. Это был лысый, с седой бородкой, в изношенном, замызганном, когда-то дорогом пальто старик, обнищавший интеллигент. Когда заканчивался обед или ужин, он начинал бегать вокруг столов, хватал с них объедки и засовывал в специально припасенный мешок. Однажды кто-то, беззастенчивый, спросил старика:
— Зачем вы это делаете?
Он на какие-то секунды онемел, открывал рот, но ничего сказать не мог. Наконец бросил мешок, замахал руками:
— Не для себя, для собаки. Собака у меня, кормить нечем.
Бледный, с выступившей на лбу испариной, он пятился назад, к двери, пока пятками не коснулся порога. Тут круто повернулся и убежал. Больше он у нас не показывался.
Нас кормили три раза в день. Питание было сносное, но все равно хотелось есть. Праздниками были те дни, когда кто-либо из семи обитателей комнаты получал из дома посылку. Ее распечатывали всенародно на столе, делили всё присланное поровну и наслаждались досыта. А иногда и переедали. Пучились потом животы. Случалось, что и отравлялись.
На лето уезжали домой. Помню, первый день первых летних каникул. Нас с Николаем привез на кабриолете из города один из старших его братьев Дмитрий. Было воскресенье. Стояла солнечная теплая погода. Мы, едва повидавшись с родными, побежали с Колькой на реку искать ребят — наверняка ведь купаются. Встретившийся на площадке у церкви Петька Сидоров сказал, что в зотиковском сарае застрелился председатель волисполкома.
— Наш Иван! Наш Иван! — закричал Колька, и мы помчались к большому зотиковскому дому. Издали видим — ворота в сарай настежь распахнуты.
Прибежали, смотрим — лежит Иван Филиппов на ржаной соломе, белый, глаза открыты. Солома в крови. Николай бросился к брату, но его задержал милиционер:
— Не надо, нельзя.
Он знал, что Николай — брат председателя волисполкома, и стал объяснять:
— Я живу тут, наверху, у Зотиковых. Утром товарищ Филиппов пришел ко мне из Ерошкиной Сельги; знаешь, наверное, он живет теперь там в доме у жены. Говорит: «Отдохну». — «Отдыхай», — говорю. Сказал это и пошел в лавку за хлебом. Он не иначе как взял мой револьвер — в кобуре на стенке висел. И вот…
Пришел фельдшер. Пощупал пульс. Сказал: «Всё кончено».
Ивана Филиппова похоронили с почестями. Всем было ясно: соблазнила видного из себя, светлоголового Ивана вдовушка ерошкинского богача. Заговорили о происках классового врага. Лишь дальняя родственница Филипповых, согбенная старушка Григорьевна по-своему изъяснилась об этом:
— Слыхала, жарко любил Иван, принудили отречься. Вестимо, сломался — человек ведь.
Дело прошлое, пожалуй, старая Григорьевна была тогда ближе всех к истине.
Лето пролетело незаметно. Пасмурным августовским днем тот же Дмитрий на том же кабриолете отвез нас в город. Первого сентября сели за парты. Теперь уже в шестом классе. И потянулись опять чередой учебные дни, такие похожие один на другой. Лишь однажды в однообразный их ход вторглось трагическое событие, которое долго потом не могли забыть.
В соседнем с нашей школой старом деревянном здании находился детский дом. У нас в классе учился детдомовец Павка Мотов. Это был не по годам серьезный парень, с лица которого редко сходило угрюмое выражение. Он зарубил топором спящего товарища, с которым не поладил из-за девчонки. На похороны убитого собралось столько людей, что они не уместились на довольно обширной площади перед детдомом, стояли на улице, на мосту через Лососинку. Был митинг. На нем выступил секретарь Петрозаводского горкома партии Гаппоев. Он говорил о моральных уродствах, которые оставил нам старый мир. Справедливости ради следует отметить, что к этому времени у нас уже были собственные уродства, не взятые напрокат, а благоприобретенные. Но об этом не говорили.
Потом была опять обычная размеренная школьная жизнь со своими заботами, маленькими событиями. Вот появилась в классе невидная из себя девчонка Настя Погуляева. А как решала задачи — не хуже самого учителя. Вот бросила учебу, собираясь замуж, Валя Похвалина. Все мы, парнишки, жалели об этом, потому что все были влюблены в эту не по летам рослую девушку, обладавшую особой яркой красотой — черноволосая, темноглазая, белолицая. Парни, конечно, развлекались по-своему, бывало, и подерутся. Была в школе пионерская организация. Но она вела себя тихо. Там келейно что-то делали лишь примерные девочки. А время шло. И вот уже окончен седьмой класс. Выпускные экзамены — событие, которое не забывается. Вся весна 1927 года прошла в хлопотах и волнениях. Успокоились лишь тогда, когда получили удостоверения об окончании третьей петрозаводской семилетней школы. Был выпускной вечер. Прощались, обещали до конца жизни не забывать друг друга. После вечера разбежались. И исчез наш седьмой класс. Как будто и не было его никогда. Мне известны судьбы лишь одной одноклассницы и трех одноклассников. Тихая чернявая Катя Калинина сразу после школы поступила на почту и проработала почтальоном сорок лет. Георгий Лузгин поступил вместе со мной в лесной техникум. После окончания первого курса поехал в лесничество на производственную практику. Лесничий пригласил его поохотиться на медведя, который повадился на овсяное поле. В сумерках, как видно, не отличавшийся смелостью лесничий принял шевельнувшегося в кустах Лузгина за медведя и застрелил паренька. Шаня Макаров — драчливый зарецкий парень, мечтавший о море, занимался чем-то от ОСВОДа на Петрозаводской пристани. В 1937 году его арестовали и приговорили к расстрелу за то, что якобы он пытался потопить прогулочную яхту. Володя Басков — живой, веселый мальчик — стал одним из выдающихся летчиков-истребителей Великой Отечественной войны. Ему присвоено звание Героя Советского Союза. Это он летал над Ундер ден Линден в Берлине на случай, если поднимется самолет Гитлера. Об этом не раз и подробно писалось.