[25] Стараться не смотреть на полки с крупами и булочками с шоколадом, которые я обычно покупала для Малькольма. Просто не смотреть на них. Проходить мимо. И понимать, что тебя все равно тянет их купить. Держаться. Отвечать на вопрос любезного продавца из газетного киоска, который не знает всей правды, что Малькольм поправляется. И плакать всю обратную дорогу. В лифте вытирать слезы. Держаться.
Я ощущала потребность в физической нагрузке, мне хотелось хоть на время забыть о снедавшем меня отчаянии, поэтому я решила пойти поплавать в муниципальный бассейн. Там пахло хлоркой и потными ногами. Я плавала взад и вперед по дорожке – простым кролем, брассом, кролем на спине, жалким подобием баттерфляя. Плавала до тех пор, пока не начинала задыхаться. Никогда мне не случалось рассекать воду с такой жестокостью, такой решимостью. Крепко сжав пальцы, я разрезала ее ладонями, снова и снова продвигалась вперед, преодолевая дорожку за дорожкой, мои руки и ноги били по воде, боролись с ней… Я вышла из воды обессиленная, с помятой кожей, покрасневшими глазами, хотя и надела специальные очки, и с ощущением гибкости и легкости во всем теле. Минута – и бремя горя вновь обрушилось на меня.
Держаться мне помогала работа. Я все-таки взялась за перевод того американского романа. Я понимала, что совершаю ошибку, но в таком состоянии не могла поступить иначе. Книга была богатой, насыщенной. Над таким переводом придется попотеть… Прежде мне никогда не доводилось переводить тексты с откровенным описанием сексуального контакта. Однако это меня не испугало. Я испытывала потребность поставить планку очень высоко. Мне хотелось с головой погрузиться в трудности перевода. Чтобы не замечать ничего вокруг. Уйти в тесные глубины текста, в бесконечность. Первая эротическая сцена меня не впечатлила. Это ведь всего лишь слова, а моя работа – это и есть слова. Незаметно для себя эти самые слова вызвали у меня улыбку. Они так отличались от слов, которые я обычно переводила… То были слова, которые не принято произносить вслух. Однако они были у меня перед глазами, напечатанные черным по белому на экране моего компьютера. Cock. Fuck. Dick. Asshole. Cunt. Pussy. Twat. Blow-job.[26] Казались ли мне эти английские слова менее непристойными? Менее сильными, менее бесстыдными, чем слова моего родного языка? Они были передо мной, на экране, но я смотрела на них, не краснея. Что заставляло меня краснеть, так это мужчины, которых я видела на улице Ж-, в десять утра выходящими из секс-шопов с блестящими занавесями в витринах. (Джорджия часто спрашивала у меня: «Мама, а что продается в этих магазинах с красивыми занавесочками, куда ходят только дяденьки?») Мужчины, такие же, как Эндрю, как мой брат и мой отец, мужчины с бегающими глазами, пристыженные, с кейсом в руках, которые не смеют посмотреть мне в глаза. Мне легко было представить их в пыльном маленьком кабинете перед телеэкраном, на котором идет кричаще яркий фильм, сжимающими в руке бумажный носовой платок – четверть часа одинокого наслаждения, после которого нужно снова возвращаться к работе или в свою обычную жизнь, к жене. Странно, но при мысли об этих мужчинах я краснела – из-за их смущения, их неловкости, их попытки, опустив голову, поскорее скрыться из моего поля зрения. Их стыд заставлял меня краснеть.
Дни мои проходили в метаниях между больницей и домом. Утром я навещала Малькольма, затем возвращалась домой, после забирала Джорджию из школы и садилась за перевод. Для Эндрю в этом новом распорядке места не было. Вечером он заезжал к Малькольму, потом приезжал домой и мы втроем ужинали. После этого я возвращалась к своему компьютеру, а он устраивался в спальне перед телевизором. Разговаривали мы мало, в основном о состоянии сына, иногда о том, что медсестра утренней смены симпатичнее той, что работает по вечерам, или о докторе и о том, что он сказал ему или мне.
Эндрю никогда не заговаривал о расследовании. Я не понимала почему. Похоже, создавшаяся ситуация его вполне устраивала. Он верил в полицию. Это выводило меня из себя. От его пассивности мне хотелось кричать. Временами мне приходилось отворачиваться или отводить взгляд, чтобы скрыть свое отвращение. Я хотела поговорить с ним, рассказать об ужасе, от которого болит сердце. О том, как я боюсь самого страшного. Мне хотелось сказать ему слова, которые так трудно озвучить. Но у меня не получалось. Он отгораживался. Не хотел меня слушать. Он защищал себя. И мне не оставалось ничего, кроме как делиться с подругами. Мы разговаривали вечера и ночи напролет. Они меня выслушивали. Давали мне то, что не давал Эндрю, – поддержку и сочувствие. Часто после ужина, поработав над переводом час или два, я убегала из дома, оставляя мужа перед телевизором, со спящей в своей комнате Джорджией. Я встречалась с Лорой, Катрин или Валери в каком-нибудь баре неподалеку. В шумном прокуренном помещении, в надвигающейся ночи, в теплой атмосфере их дружбы мне казалось, что я оживаю.
Однако передышка была короткой. Когда я возвращалась домой, тревога снова начинала камнем давить мне на грудь. Мне снова было трудно дышать. Трудно передвигать ноги. Когда-то давным-давно я услышала, что крепость семейных отношений проверяется в трудные времена. В боли. Семья либо разваливается, либо нет. Вечер за вечером в гостиной, отсутствие Малькольма в которой становилось все ощутимее, я чувствовала, как отдаляется Эндрю.
Мы в одной комнате, нас разделяет пара метров… Но я чувствовала, что он уходит. И не делала ничего, чтобы его удержать.
В выходные мы всей семьей ездили в Сен-Жюльен-дю-Соль – маленькую деревушку возле Санса, в которой вскоре после свадьбы очень дешево купили старенький домик. С того дня, как Малькольм попал в больницу, мы там не были. Однажды утром, когда я вышла из больницы, мне вдруг захотелось туда поехать. Одной. Так я и поступила. Автострада оказалась на удивление пустынной. Дом пропах затхлостью и сыростью. Я распахнула все окна, чтобы впустить солнечный свет.
Вспомнились последние выходные перед инцидентом. Малькольм много времени провел в саду, сооружая себе хижину из старых досок и кусков листового железа. С самого утра стояла прекрасная погода. Эндрю подстриг газон переддомом. Джорджия пригласила в поездку свою подружку Стефани. Я видела нас всех словно наяву. Идеальная семья. Счастливая. Семья, которая запирает дом в воскресенье вечером и отправляется снова в Париж, не догадываясь, что в среду после полудня случится несчастье… Я прошлась по комнатам, рассматривая их так, словно была в доме впервые. Из старой развалюшки мой муж-архитектор постепенно сделал конфетку. Пятнадцать лет назад он еще не имел своего бизнеса. Он сам занимался стройкой, время от времени обращаясь за помощью к приятелю-голландцу, подрядчику. Тот время от времени пользовался услугами бригады рабочих из Польши, которым можно было платить «в черную» и которые были рады поработать несколько недель во Франции. Поляки не говорили ни по-английски, ни по-французски, только беспрестанно улыбались. Я делала для них сэндвичи с паштетом, покупала пиво. За несколько месяцев маленькая ветхая лачуга преобразилась, превратилась в светлый, простой и красивый дом. У него не было определенного стиля, но именно за это я его и любила. У нашего дома и имени тоже не было. Мы говорили: «Едем в Сен-Жюльен». Этот дом – это была наша семья. Это были мы…
В тот день, блуждая по комнатам, я чувствовала себя не в своей тарелке, мне было грустно. Не следовало сюда приезжать… У меня было ощущение, что я только что увидела фрагмент своего прошлого. Теперь ничего не будет так, как раньше. Приедем ли мы сюда на целый месяц в августе, как обычно? Будем ли приезжать сюда на выходные, если Малькольм… Если Малькольм… Нет! Нельзя произносить эти слова. Никогда больше нельзя их произносить! Поднимаясь по лестнице, я погладила старые гладкие перила. Такой привычный жест… Что сделали другие люди, чтобы «перевернуть страницу»? Люди, которые пережили несчастье? Те, кто пережил самое страшное? Как им это удалось? Хотя, может, они ничего и не переворачивали. Может, такие страницы, самые тяжелые и ужасные, просто нельзя перевернуть. Нужно научиться жить с этим. Как?
В столовой я вспомнила наши застолья – празднование дней рождения, Рождества, импровизированные ужины. Вспомнила отца, когда он еще не примерил на себя роль старика, которая так ему понравилась, и любил пошутить. Сестру до ее встречи с марсельцем. Брата, в те времена еще толстощекого подростка. Маму, светящуюся от счастья, ведь отец пока не сводил ее с ума своими придирками. Родителей Эндрю с их чарующей манерой сопровождать любую фразу эпитетами «marvellous», «splendid», «wonderful»[27] – с бокалом вина в руке, седовласых и большеногих великанов, которые всегда так радовались тому, что они с нами. Эндрю обычно появлялся с победоносным видом, опоясанный фартуком «Sex Pistols», со своим фирменным ревеневым крамблом… Вспомнились наши бесконечные игры в «Покажи слово». Малькольм и Эндрю объединялись в одну непобедимую команду. Им хватало взгляда, жеста, часто незаметного, чтобы понять друг друга.
Вернулось все, словно бумеранг, отягощенный эмоциями и воспоминаниями. Первые шаги Малькольма по газону, его восхищение при виде первых в его жизни нарциссов, которые он тут же попытался съесть. И как однажды на Пасху мы спрятали в саду яйца и дети искали их под дождем, а Джорджия плакала, потому что брат умудрялся все найти раньше нее… Калейдоскоп счастливых картинок из прошлого. Из того, что исчезло. Ушло. Навсегда. И трудные моменты… О смерти бабушки я тоже узнала здесь. И о болезни друга. Потом наш дом дважды обворовывали, и мы в шоке замирали при виде того, что сделали эти варвары с нашим жилищем. На седьмом году брака Эндрю признался мне в неверности. Первой своей неверности. Той, которая принесла мне больше всего горя. Я тогда просто рухнула на этот вот диванчик. И целый вечер рыдала, кричала. Дети, еще совсем маленькие, спали и ничего не слышали.