Мокко — страница 8 из 35

– А как вы, мадам? Держитесь?

Этот вопрос задал мне тот светлоглазый флик, Лоран. Я с трудом сдержала истерический смешок. Мне хотелось повесить трубку немедленно. Но в его голосе было нечто такое… Теплота, искренность. Я могла бы ответить: «Спасибо, все нормально, я держусь».

Но я проговорила тихо:

– У меня все плохо. Очень плохо. И если вы не найдете этого мерзавца, я совсем свихнусь.

Он больше ничего не сказал. Но я знала, что он меня понял.

* * *

Моя сестра. Ее такой родной запах, ее давно не стриженные взлохмаченные волосы, ее высокая фигура… Эмма. Она влетела в квартиру, сбросила свои немаленького размера туфли и сжала меня в объятиях. Ее мокрая щека прижалась к моей. У нее на плече я заметила пятно от кислого молока – памятка от младшего сынишки, которого она оставила в Марселе с мужем. Она сказала: «Я хочу его видеть. Едем в больницу!» – и мы поехали в больницу. Когда она увидела Малькольма, у нее задрожал подбородок. Эмма обожала моего сына. Своего первого племянника. Любимого племянника. Когда он был совсем маленьким, она любила катать коляску по улице и всем рассказывать, что это ее ребенок. Тогда она еще не встретила Эрика, своего марсельца. Эмма взяла руку Малькольма и осыпала ее поцелуями. Потом наклонилась и положила голову ему на грудь – это был их способ говорить друг другу «Спокойной ночи», который был в ходу еще два года назад, когда мы проводили летний отпуск вместе. Она долго слушала биение его сердца. Я вдруг ощутила удивительное умиротворение.

В палату вошел врач, тот самый, с длинным лицом, и поздоровался с Эммой.

– Вы похожи, как близняшки, – сказал он негромко.

Это была правда, хотя у нас с Эммой два года разницы. У нас одинаковые золотисто-карие глаза, одинаковые каштановые волосы и одинаковые голоса, которые по телефону путают даже наши родители.

Эмма задала доктору несколько ясных, четких вопросов – все те вопросы, которые я не решалась задать сама. Риски. Последствия. Мозг. Всё. Он отвечал, посматривая на меня. Я молча слушала. Когда врач ушел, Эмма вздохнула: «Как продвигаются поиски того типа?» Пришла моя очередь вздыхать. Я рассказала о проволочках в полиции, о неполном номерном знаке. Эмма вспыхнула:

– Тебе нужно нанять адвоката, Жюстин. Ты об этом уже думала?

Да, конечно, я об этом думала. У меня есть подруга-адвокатесса, Виолен. Я уже говорила с ней по телефону, она готова мне помогать. Но в настоящий момент она ничего не может сделать. До тех пор, пока полиция не найдет этого типа.

– Но это никуда не годится, Жюстин! Полиция может его восстановить, этот номерной знак, особенно если они знают марку и цвет автомобиля. Помнишь, как в этом фильме с Томом Хэнксом, когда он в Бронксе сбил юношу? Его ведь нашли, хотя часть номера не была известна. Значит, это возможно! А твой муж что об этом думает?

Эндрю и его стоицизм. Эндрю и его вера во французскую полицию. Откуда она у него? Его смешно было слушать: «Let the police do their job. Just let them do their job».[21] В ответ я заорала: «Какую работу? О чем ты говоришь? Им плевать на все, они никогда не найдут его! Им насрать на нас и на нашего сына!» Он попытался успокоить меня – напрасный труд. Мы целый вечер не разговаривали, во мне кипели раздражение и злость, он же казался невозмутимым. The silent giant.[22]

Я устало посмотрела на сестру и сказала:

– Эмма, что ты хочешь, чтобы я сделала? Я и так держусь из последних сил, держусь ради Джорджии, ради Эндрю, ради Малькольма. Я на ногах, как видишь. Что еще я могу сделать?

Она взяла меня за руку. Ладонь ее еще хранила тепло руки Малькольма.

– Разыскать его, Жюстин. Найти этого типа.


Проводив Эмму, я вернулась в больницу и там через мобильный проверила содержимое своего электронного ящика. Пресс-атташе была в восторге от моего нового перевода. Она нашла его превосходным. И просила меня позвонить, чтобы уточнить последнюю деталь. Следующее письмо пришло от директора издательства, которую я знала мало, хотя нам уже доводилось работать вместе. Она хотела обсудить со мной какой-то важный проект. Не могла бы я позвонить как можно скорее? Честно говоря, мне никому не хотелось звонить. Хотелось сесть и сидеть у изголовья моего сына, делиться с ним моей любовью, моими силами. Просто сидеть рядом с ним и не двигаться.

В это утро, еще до приезда Эммы, я надела сережки нашей бабушки Титин, которые она подарила мне незадолго до своей смерти, – крупные каплевидные жемчужины, совсем как на картине Вермеера. Я не носила их очень давно. Вдевая их в уши, я сказала себе, что сережки бабушки принесут мне удачу. Они принесут удачу Малькольму. Они нам помогут, потому что несут на себе отпечаток удивительной души моей бабушки – такой своенравной, такой жизнерадостной… Я обожала бабушку за ее смех, за хорошее настроение, за ее духи «Miss Dior», которые она в свои девяносто носила с кокетством юной девушки.

Из соседней палаты послышались странные звуки – крики, рыдания, шум передвигаемой мебели. Встревоженная, я вскочила на ноги, подбежала к двери и приоткрыла ее. Мимо меня по коридору прошла заплаканная женщина. Ее поддерживал мужчина, лицо которого тоже было мокрым от слез. За ними следовали врач и несколько медсестер. Я с тревогой наблюдала за этой процессией. В этом отделении лежали только пациенты в коматозном состоянии. Вероятно, произошло нечто ужасное. Мне хотелось узнать, что именно, и в то же самое время мне было стыдно за себя, за то, что я стала свидетелем горя других родителей. Одна из медсестер увидела меня и отрицательно помотала головой.

– Вернитесь, мадам. Возвращайтесь в свою палату!

Я стала задавать вопросы, сказала, что хочу знать, что происходит. Она посмотрела на меня сконфуженно и в то же время презрительно.

– Вам от этого не станет легче, мадам, поверьте.

Я не сдавалась. Медсестра уставилась в пол. Казалось, она сейчас заплачет. Опершись спиной о наличник, она сказала:

– Девочка из восьмой палаты. Она умерла. Ее сбила машина, как и вашего сына, четыре месяца назад. Она умерла. Ей было одиннадцать лет.

Я вернулась к Малькольму. Присела. Меня трясло, потом я вдруг ощутила сильный позыв к рвоте. Я подбежала к двери в маленькую ванную комнату, вошла, и там, над унитазом, меня вырвало. С каждым спазмом во мне росла боль. В поисках опоры я навалилась на раковину и разрыдалась. Сережка вывалилась из моего уха и упала на белую плитку пола. Я подобрала ее и изо всех сил сжала в кулаке.

Я думала о той девочке. О ее родителях. Я думала о Малькольме, о том, что мы с Эндрю будем делать, если… Нет, об этом нельзя даже думать! Не думать ни о чем вообще! Или о чем угодно, только не о той малышке. О чем угодно, только не о Малькольме! Ни о чем не думать. Освободить сознание… Я никак не могла перестать плакать. И боль в сердце не проходила. Живот снова свело спазмом. Я со стоном присела и обняла колени руками. Не знаю, сколько времени я так просидела. Я говорила себе, что вот так и умру, что надо покончить со всем этим, что я не хочу жить.

Когда я встала – а мне казалось, что успела пройти целая вечность, – то почувствовала себя старухой с изможденным лицом, которой трудно дается речь.

* * *

На следующий день я снова осталась в палате наедине с Малькольмом. Мы с Эндрю решили, что Джорджии не следует видеть брата в таком состоянии. Но она так просила взять ее с собой в больницу, что мы уже готовы были пойти на попятную. Мы сказали ей, что посоветуемся с доктором, узнаем его мнение. Я не спала всю ночь. Встав с постели, я выпила чай, завезла дочку в школу и вернулась к сыну. Эндрю должен был сменить меня после обеда. Я прихватила с собой газеты, компьютер, мобильный, но так и осталась сидеть неподвижно у его кровати. Не хотелось ни работать, ни говорить, ни читать. После вчерашнего происшествия – смерти девочки из соседней палаты – во мне поселился страх. Мне хотелось неотлучно быть при сыне, словно я могла защитить его, как если бы мое присутствие, мое тело могло предотвратить самое страшное. Я словно превратилась в крепость из плоти и крови. Вчера вечером по пути домой я поддалась идиотскому искушению послушать голос Малькольма на автоответчике в его мобильном. Этот голос – одновременно мягкий и серьезный, детский и подростковый.

– Привет, это автоответчик Малькольма. Ты можешь говорить или молчать, решать тебе. Hasta la vista, baby![23]

Такой знакомый голос. И такой живой. Такой веселый. Дерзкий. Его голос… Услышу ли я его снова вживую? Я прослушала сообщение раз десять. Как такое возможно – слышать этот голос всей душой, сердцем и видеть своего сына в коме, который, возможно, не заговорит больше никогда?

И вот мы с Малькольмом снова в больнице, через тринадцать лет после его рождения. Как если бы мы еще тогда не пресытились больницей – и он, и я. Словно эти длинные месяцы, которые я, беременная, пролежала в постели сама не своя от страха, снова вернулись, только теперь он, а не я, лежит на кровати, хотя я по-прежнему умираю от тревоги. Когда он был у меня в животе, я боялась его потерять. Он давно вышел из моего лона, но я все также живу в страхе. Наверное, вcе мы, матери, такие. Наверное, быть матерью – это постоянно испытывать страх, который никогда не проходит, никогда не ослабляет хватку. Сидя рядом с ним, в двадцатый раз напевая «Lavender's Blue» или прочитывая снова и снова список приятелей, которые ему звонили, глядя на бледное лицо сына, я пыталась найти ответы на вопросы, которые не давали мне жить спокойно. Что, если бы я зашла за ним в ту среду после урока музыки? Если бы я была с ним рядом? Может, тогда водитель сбавил бы скорость? Может, подростка тринадцати лет еще нельзя отпускать в город одного? Что, если это я во всем виновата? Может, я – из тех матерей, которые не заботятся должным образом о своих детях? Ну нет, все это глупости! Конечно, в случившемся нет моей вины!