Спокойствие, с которым мисс Браун встретила его вопрос, подало Биллу первый проблеск надежды. Эта женщина не таращила глупо глаза, не хихикала, не мямлила. Она остановила на нем долгий, проницательный взгляд — Билл только сейчас заметил, что под очками глаза у нее светло-серые, — и невозмутимо ответила:
— Благодарю вас, доктор Кори. Я с радостью выйду за вас.
Все было кончено. В недрах его разума, словно олицетворенное отчаяние, прогремел мучительный вопль попранной веры. Его любимая, дражайшая дочь Сью в мгновение ока канула в небытие, откуда ей больше не выбраться. Прощайте, зеленые райские холмы, прощай, светловолосая красавица на миртовом склоне! Всего этого никогда не было — и не будет.
В другом окне Билл с нестерпимой ясностью увидел на миг лицо Билли, недоверчиво взирающее на него, а за этим любимым, преданным Биллом юношей — корчащегося от ярости правителя. На тот короткий, ослепительный момент, пока исчезающее, несуществующее будущее задержалось внутри куба, Билл заметил в нем вспышку свирепого красно-белого пламени, вырвавшегося из жерла пушки. Жар опалил его мозг; но, настигни эта вспышка Билла — испепелила ли бы она его?
Этого он так и не узнал, потому что все длилось долю секунды, а потом вечность сомкнулась над потухшим миром, накрыла его бесшумной, безбрежной, всепоглощающей волной. Там, где только что суетились люди, Билл видел теперь неподвижное лицо Марты, смотревшей на него сквозь хрусталь. Рядом, в другом кубе, застыла милая и беззаботная улыбка Салли. Фотографии стали для Билла воротами в будущее — но он их закрыл. Ни одна из этих будущностей не воплотилась — и не воплотится. Две полуоформившиеся в космическом разуме задумки, два проекта в грандиозном плане мироздания погасли, словно пламя задутых свечей.
Билл шумно вздохнул и обернулся к сероглазой женщине, стоявшей у порога. Он смотрел на нее, и в голове у него бродили мысли слишком смутные, чтобы их можно было выразить словами.
«Теперь я твердо уверен — как ни один человек до меня — в нашей тождественности Замыслу. Будущностей неизмеримое множество; сейчас я не могу увидеть все остальные, но надеюсь, очень надеюсь, что эта не худшая. Она не позволит мне забросить мои изыскания, но и не станет заставлять меня дарить их несовершенному миру. Возможно, совместными усилиями нам удастся установить, какой просчет лишает эмбрион самостоятельности, а затем — к чему загадывать? Кто может сказать, почему все случилось так, а не иначе? Все подвластно Замыслу, даже мои видения, но я никогда не узнаю, чему они послужили. Я понял только, что будущее бесконечно, а значит, я не терял ни Билли, ни Сью. Я не согласился бы пожертвовать ими, если бы не был уверен, что они — это я сам, лучшее во мне, остающееся на века. Наверное, я и не умру никогда — моя сущность не иссякнет, пока живы эти лучшие воплощения, какие бы формы и обличья они ни принимали. В них и осуществится высшее предназначение человека — в будущем, которое мне недоступно. И этому тоже есть причина. Когда-нибудь я познаю и ее».
Вслух же Билл ничего не сказал, а просто протянул руку женщине, стоявшей у дверей, и, улыбнувшись, доверчиво поглядел в ее светло-серые глаза.
ДАЭМОНПеревод Т. Алеховой
Слова даются мне с трудом, падре. Уже давно мне не приходилось говорить по-португальски — больше года. Мои здешние собеседники не привыкли к людским наречиям. К тому же, падре, знайте, что в Рио, где я родился, меня прозвали Луис О'Бобо, что значит Луис Простодушный. С головой у меня было что-то не в порядке, поэтому руки мне все время мешали, а ноги то и дело заплетались. Память у меня была никудышная, зато я многое видел. Да, падре, я видел то, о чем другие люди и не догадываются.
Я и сейчас вижу. Знаете ли вы, падре, кто стоит рядом с вами и слушает меня? Впрочем, неважно. Я ведь по-прежнему Луис О'Бобо, хотя этот остров издавна славится исцеляющими свойствами. Теперь-то я помню, что случилось со мной несколько лет назад. Помню даже лучше, чем то, что было на прошлой или позапрошлой неделе. Год пролетел, как один день, потому что время па этом острове течет по-иному. Стоит человеку поселиться с ними, как время исчезает. Я говорю о нинфа и им подобных.
Я не лгу. К чему мне это? Я ведь умираю — скоро умру, и в этом вы были правы, падре. Но я и так знал. Давно знал. У вас красивое распятие, падре. Вон как сияет на солнце. Увы, не для меня. Верите ли, я всегда знал про людей, что кого ожидает. А про себя нет. Может, потому, что у них есть душа, а у меня нет, оттого я и простодушный. А может, дело в одаренности, которая дается только умным. Или то и другое вместе, не знаю. Знаю только, что умираю. Нинфа уйдут, и тогда жить станет незачем.
Вы спрашивали, как я попал сюда, и я расскажу, если хватит времени. Вы не поверите. Пожалуй, это единственное место на всей земле, где до сих пор встречается такое, во что вы не верите.
Но прежде чем я расскажу о них, я должен обратиться к прошлому, когда был еще юнцом и жил на берегу синей бухты Рио, у подножия Сахарной Головы[42]. Помню доки в Рио и мальчишек, дразнивших меня. С виду я был большой и сильный, но умом все равно О'Бобо, не отличающий «вчера» от «завтра».
Minha avó, моя бабушка, была добра ко мне. Она была родом из Сеары[43] — области неумолимых ежегодных засух — и, полуслепая, страдала от вечных болей в спине. Она работала, чтобы нас прокормить, и не слишком журила меня. Я знаю, она была доброй. Это-то я понимал, на это у меня хватало способностей.
Однажды утром бабушка не проснулась. Я дотронулся до ее руки — она была холодная. Я не испугался, потому что добро не сразу ушло от нее. Я прикрыл ей глаза, поцеловал ее и ушел. Мне хотелось есть, а поскольку я был Бобо, то надеялся, что кто-нибудь накормит меня по доброте душевной.
Кончил я тем, что стал рыться в мусорных кучах. Нет, я не голодал, но был предоставлен самому себе. Вам приходилось испытывать подобное, падре? Похоже на резкий ветер с гор, от которого не спасает никакая овчина. Однажды я забрел в портовый кабачок и запомнил, как сверкали глаза у темных теней, во множестве сновавших среди пьянствовавших там матросов. У моряков были красные обветренные лица и просмоленные ладони. Они поили меня до тех пор, пока все не завертелось у меня перед глазами и не провалилось во мрак.
Я проснулся на грязной койке. Доски пола скрипели, а сам он качался подо мной. Да, падре, меня увезли обманом. Я пробрался на палубу, где чуть не ослеп от яркого солнечного света, и встретил там человека необычного и сияющего даэмона. Человек тот был капитаном судна, хотя тогда я этого еще не знал. Я его едва видел. Я смотрел на его даэмона.
Почти за каждым человеком следует даэмон, падре. Наверное, вы сами знаете. Какие-то из них темные, вроде тех, что я видел в таверне. А некоторые — сияющие, как у моей бабушки. Бывают цветные, такого бледного оттенка, словно пепел или радуга. А у того человека даэмон был ярко-алый. Настолько яркий, что по сравнению с ним кровь покажется золой. Этот цвет ослепил меня. Но в то же время он и притягивал. Я и взора не мог отвести, и долго смотреть на него не мог: болели глаза. Никогда прежде я не видел цвета столь прекрасного, но и столь пугающего. Сердце у меня в груди сжалось и затряслось, словно собачонка при виде хлыста. Если у меня все же есть душа, наверное, это она и трепетала. Я испугался красоты этого цвета ничуть не меньше, чем ужаса, который он пробудил во мне. Негоже видеть красоту в том, что злонамеренно.
У других людей на палубе тоже были свои даэмоны. Помимо видимых теней за ними следовали и невидимые — у кого светлее, у кого темнее. Но я заметил, что все они шарахаются от того прекрасного алого существа, что нависало над капитаном судна. У других даэмонов глаза светились, а у алого даэмона очей не было. Его прекрасное слепое лицо было все время обращено к капитану, словно он не мог смотреть иначе, как его глазами. Я видел очертания его закрытых век. И мой страх перед его красотой и порочностью не шел ни в какое сравнение с ужасом от того, что красный даэмон вот-вот приподнимет веки и взглянет на мир.
Капитана звали Иона Страйкер. Это был жестокий человек, от которого следовало держаться подальше. Матросы его ненавидели. Выходя в море, они оказывались в его власти не меньше, чем он сам во власти собственного даэмона. Вот почему я не испытывал к нему той же ненависти, что и другие. Я даже по-своему жалел Иону Страйкера. Вы разбираетесь в людях лучше, чем я, поэтому поймете, что из-за этой жалости капитан ополчился на меня даже больше, чем команда — против него самого.
Однажды утром я вышел на палубу и из-за того, что был ослеплен солнцем и сиянием алого даэмона, а также потому, что был сбит с толку и растерян, нарушил корабельный устав. Не знаю, какое именно правило — их было так много, а память в те дни часто подводила меня. Может быть, приблизившись к капитану, я загородил ему ветер. Наверное, так не делается на клиперах, падре? Мне так и не удалось узнать.
Капитан закричал на меня на языке янки — злые слова, значение которых было мне неясно, а его даэмон запунцовел еще ярче, пока Страйкер обращался ко мне. Потом он ударил меня кулаком, и я упал. Слепое алое лицо, реющее над капитаном, преисполнилось тайного наслаждения, вослед гневу Страйкера. Мне подумалось, что закрытые глаза даэмона смотрят на меня посредством капитанского зрения.
Я зарыдал. Тогда-то я впервые понял, что человек вроде меня воистину одинок. У меня ведь нет даэмона. Не просто тоска по бабушке или любому дружескому участию нагнала слезы — ее я еще мог бы пережить, но только не блаженство на слепом лице даэмона. Он радовался дурному поступку капитана, и я тут же вспомнил, как радуются и переливаются порой яркие даэмоны, сопутствующие добрым натурам. Однако ни один из моих поступков не вызовет ни радости, ни огорчения у того, что движет человеком, обладающим душой.