Гаррис не отвечал. Он сидел неподвижно, изучая ее бесстрастное лицо. Дейрдре заговорила вновь, и голос ее теперь звучал так мягко и задушевно, что, несмотря на отсутствие глаз, Гаррису невольно представился ее теплый внимательный взгляд.
— Скажу больше, Джон, — продолжала она, — я не собираюсь жить вечно. Возможно, меня не все поймут, но это так. Знаешь, какая мысль была самой ужасной после того, как я поняла… как я вновь пришла в себя? Что я буду вечно жить в чужом теле, увижу старость и кончину всех моих друзей и ничего не смогу поделать… Но Мальцер предположил, что мой мозг будет стареть естественным путем — правда, на моей внешности старость никак не скажется! — а когда он износится и остановится, вместе с ним откажет и мое тело. Магнитные поля, отвечающие за мою форму и движение, умрут вместе с мозгом, и от меня останется только… кучка разрозненных браслетов. Если их собрать снова, это буду уже не я. — Она запнулась, но закончила: — Так будет лучше, Джон.
Гаррис почувствовал, что она ловит его взгляд. Он мог объяснить себе ее мрачноватую решимость. Ни у него, ни у нее не находилось для этого нужных слов, но он понимал Дейрдре. Она заранее приговорила себя к смерти, несмотря на бессмертие тела. Она не желала отрезать себя от остального человечества в неотъемлемой составляющей его жизни — бренности бытия. Раз уж у всех людей вместо стальных мышц — обычная плоть, то и Дейрдре должна прекратить существование; в своем нечеловеческом облике рыцаря короля Оберона она по-прежнему разделяла с людьми их страхи и надежды. Ему подумалось, что и в смерти она останется неповторимой — распадется на звенящие кольца и браслеты, — и даже позавидовал такой совершенной и прекрасной кончине. Но ведь рано или поздно всем нам предстоит воссоединиться с остальным человечеством, поэтому она правильно рассудила, что ее затворничество в металле не более чем временное.
(Это если предположить, что мозг, заключенный в металл, с течением времени не потеряет врожденных, свойственных человеку особенностей. Жилец накладывает на свой дом определенный отпечаток, но и дом тоже неприметно влияет на эго обитателя. Однако ни Гаррису, ни Дейрдре в тот момент это в голову не приходило.)
Дейрдре, обдумывая сказанное, некоторое время сидела молча, затем, изогнувшись, встала, и ее платье звякнуло о лодыжки. Она снова безошибочно пропела восходящую и нисходящую гамму — тем же, некогда столь прославленным, мягким голосом.
— Я возвращаюсь на сцену, Джон, — кротко сказала она. — Петь я не разучилась, танцевать тоже. По сути, я ничуть не изменилась, и я не могу представить для себя другого занятия на оставшуюся жизнь.
Гаррис слегка замялся:
— Но как отнесутся к этому зрители, Дейрдре? Все же…
— Они меня поймут, — заверила она. — Сначала, возможно, они увидят во мне лишь посмешище, но потом убедятся, что я — Дейрдре, и будут приходить снова и снова, как и прежде. Вот увидишь, дорогой.
Гаррис слушал ее, и его все сильнее охватывали сомнения — те же, что мучили Мальцера. Она столь царственно легковерна, а ведь разочарование для нее — для того, что от нее осталось, — равносильно смертельному удару… В эти дни она крайне уязвима. Остались лишь тепло и сияние, исходящие от заключенного в металл разума — силы, преодолевающей механистичность стального тела и сообщающей ему призрак былой прелести. Эта наивная самоуверенность светилась в новом облике Дейрдре, но ее мозг все же не утратил благоразумия. Она уже пережила не один ужасный стресс, измерила неведомые глубины отчаяния и нового самоосознания — такие, что другим даже не снились. К тому же, кто, кроме Лазаря, восставал из мертвых?
Что будет, если люди не поймут такой красоты? Если они осмеют ее, или станут жалеть, или придут поглазеть на шарнирного уродца, на марионетку, вместо того чтобы, как и прежде, восхищаться прекрасной Дейрдре?
Гаррис опасался, что именно так и случится. Он слишком хорошо знал ее в облике из плоти и крови, чтобы нынешний металлический образ мог повредить его объективности. Любое изменение тона живо вызывало в памяти лицо, вспыхивающее мимолетной красотой, успевающей за голосом. Для Гарриса Дейрдре осталась прежней, потому что за столько лет он изучил ее поведение и привычки во всех подробностях.
Но люди, знакомые с ней лишь поверхностно или впервые встретившие ее именно в таком облике, — кого увидят они? Робота? Или все же красоту и грацию, скрытые в металле? Этого Гаррис не мог предсказать. Он ясно представлял, какой она сама сейчас видит себя, но для него она была неразрывно связана с прошлым — вне металлического облика. Гаррис понимал, чего боится Мальцер, поскольку ослепление профессора относительно Дейрдре являло другую крайность: он не был с ней знаком до трагедии и не мог непредвзято оценивать то, что являлось теперь механизмом, набором металлических деталей. Он видел в ней прежде всего робота, созданного посредством его гения и мастерства, — да, непостижимо оживленного работой мозга Дейрдре, но по всем внешним признакам остающегося просто машиной. Мальцер так долго разрабатывал каждую мельчайшую ее деталь, так хорошо разбирался во всех сочленениях этого сложного механизма, что перестал видеть целое. Разумеется, он просмотрел массу фильмов с ее участием, чтобы лучше изучить ее внешность и добиться максимального сходства с оригиналом, но его произведение было лишь весьма точной копией. Он слишком приблизился к Дейрдре, чтобы рассмотреть ее. А Гаррис, как ни странно, был слишком от нее далек. Непобедимая Дейрдре источала живое сияние даже сквозь металл, и он не мог справиться с иллюзией и не смешивать эти два облика.
И все-таки, как ее примет публика? Какой приговор она вынесет, к какой крайности окажется ближе? Но сама Дейрдре давно все решила.
— Я ничуть не боюсь, — спокойно произнесла она и вытянула руки к огню, любуясь золотыми бликами на сверкающих металлических гранях. — Я ведь все та же. И мне всегда удавалось… м-м, подчинить себе зрителей. Каждый артист должен это чувствовать. Моя публика верна мне. Я ее не разочарую — наоборот, теперь я смогу предложить ей даже большее разнообразие и глубину восприятия. Вот, например… — Она пошевелилась, и по ее телу прокатилась текучая волна, отражавшая ее воодушевление. — Тебе ведь известен принцип арабеска? Достижение наибольшего расстояния между кончиками пальцев руки и ноги при идеальном изгибе по всей длине тела, причем другие рука и нога должны служить противовесом. Так вот, посмотри сюда: у меня теперь нет суставов, и я при желании могу изобразить какой угодно изгиб. Мое тело способно на такое, что я даже могу дать начало совершенно новой хореографии. Разумеется, я не отважусь теперь на кое-какие прежние приемы — например, не встану на пуанты, — зато новые достижения с избытком покроют эти упущения. Я уже занимаюсь. Знаешь, я ведь теперь могу без устали прокрутить сто фуэте. Думаю, что не стоит на этом останавливаться, и даже тысяча для меня — не предел.
Огненные блики плясали на ее руках. Дейрдре слегка повела плечами, и ее платье мелодично зазвенело.
— Я уже придумала себе новый танец, — сообщила она. — Хореограф из меня пока неважный, но просто не терпелось попробовать. Может быть, потом мной заинтересуются такие авторитеты, как Масанчин или Фокилев, и разработают что-нибудь специально для меня — систему движений, основанную на новой технике. Музыка тоже должна в корне отличаться… Возможности попросту неисчерпаемы! Диапазон моего голоса расширился, звук стал громче. Хорошо, что я не актриса: глупо пытаться играть Камиллу и Джульетту с обычной труппой. Хотя и это я смогла бы. — Она повернулась к Гаррису и посмотрела на него сквозь стеклянную маску. — Правда, смогла бы, но в этом нет смысла: есть масса других вариантов. О, мне не о чем беспокоиться!
— Зато Мальцеру есть о чем, — напомнил Гаррис.
Она стремительно повернулась, зазвенев кольчужным платьем, и в ее голосе появились знакомые капризные нотки. Прежде в таких случаях Дейрдре морщила лоб и склоняла голову набок. Вот и теперь она наклонила голову, и Гаррису показалось, что он видит ее нахмуренный лоб так же ясно, как если бы ее лицо по-прежнему покрывала плоть.
— Я знаю. Я волнуюсь за него, Джон. Он столько работал ради меня. У него депрессия — скорее всего, от переутомления. И я знаю, о чем он думает: он боится, что все остальные увидят во мне то же, что и он, — машину из металла. Он достиг того, что никому до него еще не удавалось: он ведь почти что Господь Бог. — В ее тоне промелькнула игривость. — Думаю, для Бога мы все — не более чем скопище клеток и корпускул. Но Мальцеру недостает божественной беспристрастности.
— Конечно, он видит тебя иначе, чем я, — с трудом подбирая слова, начал Гаррис. — Может быть, ты согласишься… отложить на время свой дебют — чтобы дать ему передышку? Вы с ним чуть ли не срослись. Ты не представляешь, как мало его отделяет сейчас от полного упадка сил. Я был просто в ужасе, когда увидел его.
— Нет, — покачала Дейрдре золотистой головой, — может, он и недалек от срыва, но лучшее лекарство от этого — действие. Он считает, что мне нужно удалиться от мира, не показываться на людях. Навсегда, Джон. Он запретил бы видеться со мной кому бы то ни было, кроме горстки старых приятелей, которые еще помнят меня прежней, — то есть тех, кто, по его мнению, сочувствует мне.
Она расхохоталась. Этот всплеск веселья в сочетании с лишенным выражения гладким лицом выглядел более чем странно. Гарриса вновь охватил приступ паники при мысли, какова должна быть реакция неподготовленной публики на такой смех.
— Я не нуждаюсь в сочувствии, — возразила Дейрдре на его невысказанные сомнения. — И со стороны Мальцера жестоко держать меня взаперти. Я знаю, сколько ему пришлось работать. Он сам довел себя до ручки. Но все труды окажутся напрасны, если я буду скрываться от мира. Ты не представляешь, Джон, какая прорва таланта и мастерства в меня вложена! Ведь с самого начала мы старались воссоздать утраченное и этим доказать, что ни красота, ни дарование не обречены на гибель со смертью тела. Наши усилия послужат не только мне одной, мало ли происходит с людьми травм, прежде несовместимых с жизнью. Отныне им больше не придется из-за этого страдать. Мальцер сделал человечеству и мне лично бесценный подарок. Джон, он истинный гуманист, как большинство великих. Он бы никогда не обрек себя на целый год каторжной работы, если бы она касалась всего лишь одного человека. Нет, он видел за моей спиной тысячи таких же обреченных, и я не позволю ему погубить результаты своего труда из-за того, что ему боязно выставлять их на всеобщее обозрение. Все величие его победы обратится в ничто, если я не сделаю решительного шага. Мне кажется, что, если я соглашусь на бездействие, его ждет еще худший и окончательный крах, ч