Мокрые под дождем — страница 15 из 20

йное Сережкино и Валькино тревожное. Если бы все эти кадры положить на бодрую музыку да хорошо смонтировать, возможно, получилось бы и ничего, хотя это было бы и не совсем ново.

Но на самом деле бодрой музыки не было. Заниматься по восемнадцать часов Валька оказался не в состоянии, он и двенадцать еле высиживал. Пробудить у него интерес к биологии не смог даже Сережка. Это озадачило его: он не представлял себе, как же учить, если неинтересно? И в конце концов махнул рукой: «Пусть по биологии будет двойка и переэкзаменовка. За лето что-нибудь придумаем».

Валька оказался великим нытиком. Он не верил в успех и не хотел прилагать слишком больших усилий. Сережка измучился с ним за эту неделю. Но он ни разу не довел дело до ссоры, ни разу не пригрозил, что бросит, и ни на минуту не усомнился в целесообразности предприятия. Он добился бы своего, если бы Валька был не живой человек, а просто деревянный чурбан в самом прямом смысле этого слова. Он заставил бы чурбан встать и идти отвечать геометрию, литературу или химию.

Когда неделя кончилась и затворники появились в школе, Сережка сам обегал всех учителей и уговорил их спросить Вальку «в последний раз». И тут Валька наконец проснулся и поднатужился. Он выкладывался до конца; он даже учительницу биологии не то обманул, не то утомил своим упорством — и получил тройку. И перешел в десятый.

Мне, помнится, очень хотелось сделать из этой истории поучительный для Вальки вывод — ну, вроде того, что нельзя так запускать уроки. Но стоило мне начать свою речь, как Сережка прервал меня:

— Валька ведь не собак гонял, — сказал он. — Пусть его по радиотехнике спросят, хоть за третий курс. Пусть спросят! Выкарабкались — и хорошо. И о чем тут говорить?

22

Я молча снес этот упрек, уже привыкнув к тому, что у Сережки на все какой-то неожиданный взгляд. Я не мог и предполагать, и Сережка тоже не знал этого, что история с Валькой будет иметь последствия не столько для Вальки, сколько для самого Сергея. А последствия были, хотя обнаружить их можно лишь теперь, спустя много лет. Тогда все события казались равнозначными, случайными, они выстраивались в цепочку, в которой ни одному звенышку нельзя было отдать предпочтения — все они были одинаково малозначительны и одинаково важны.

Мы — Сережка, Валька и я — были странными друзьями, если мерить наши отношения общепринятыми мерками. И все из-за Сергея. Как бы ни были мы близки, он едва заметно, но решительно отдалялся от меня и от Вальки, словно охраняя себя от наших посягательств.

Сережка спросит: «Ты сегодня свободен?» — «Занят», — отвечу я и знаю: он не станет спрашивать, чем же я занят, и не станет уговаривать пойти с ним. Хоть бы он обиделся, что ли, потащил меня с собой или сказал бы: «Да брось, какие там у тебя дела!» — чтобы я мог обидеться на него. Нет. Он принимал отказ со спокойствием, которое просто оскорбляло меня, казалось равнодушием. Я не понимал, что Сережка охраняет свой внутренний мир и потому он не позволял себе вторгаться в мир чужой.

Мы все трое оставались как бы порознь. Нам, например, была совершенно несвойственна обычная в дружбе ревность. У меня были свои друзья и знакомые, у Вальки свои, со станции юных техников. Он делал с ними приемники и вел торг деталями. У меня были свои истории, у Вальки свои. Если я хотел, я мог вывалить эти истории в общий, так сказать, котел и встретил бы сочувствие (если бы я нуждался в нем), или помощь, или совет, или ласково-ироническое отношение. Но если я предпочитал умолчать, никто не касался моих историй. Это была в высшей степени необременительная дружба.

Однако вот эта самая необременительность и обременяла меня. Выражение неуклюжее, согласен, но, пожалуй, точное. Мне бы хотелось большей близости, даже зависимости. Я как раз и не умел устанавливать границы между мною и окружающими людьми (и немало настрадался от этого и в юности, и теперь, в нынешней моей жизни).

Но вот история с Валькой… Что-то в этом роде было необходимо Сергею. Пространство населено плотно — в нем нет пустоты. Чтобы пробить скорлупу собственного мира, надо вторгнуться в мир чужой. Переступить границы своего «я» можно только одним способом — вмешавшись в дела соседа, распорядившись — хоть немножко — жизнью другого человека.

Впервые Сережка проявил непрошеную заботу, взял на себя ответственность за кого-то… И — попался, как попадаются все. Барьеры рухнули.

«Улитка, улитка, выстави рога — дам тебе хлеба, кусок пирога…»

Сережка и вправду сначала «выставил рога» из своего домика, а теперь и вовсе высунулся наружу. И сразу выяснилось, что и он довольно беззащитен, что и ему нужна поддержка. Или хотя бы участие. Поддержка и участие— «кусок пирога», на который рассчитывает даже самая стойкая улитка.

Я думаю, если бы не эти происшествия с Валькой, я бы никогда не узнал Сережкиной истории. Прежний Сережка не стал бы делиться со мной. Молчал же он целый год.

Это было летом, сразу после недели безжалостных занятий. Получив последнюю свою тройку, Валька слег в постель. У него раскалывалась голова, его тошнило, и женщина-врач из районной поликлиники поинтересовалась:

— Вы ниоткуда не падали? Может быть, прыгнули неудачно? Похоже — сотрясение мозга.

Потом был установлен точный диагноз — переутомление нервной системы.

Сережка целыми днями сидел у Валькиной постели. Я тоже. Мы занимались каждый своим делом. Я читал, а Сережка освободил себе уголок на захламленном столе и что-то все писал. Валька не очень нуждался в уходе, Сергей вполне мог заниматься дома, но он не мог быть один. Мы были нужны ему. Валька лежал и слабым голосом пытался острить. Сережку он иначе, как «убийцей», не называл.

— Переутомился — и лежи, — откликался Сережка.

Сам он выглядел свежим и бодрым. Для него такие недели и даже месяцы были привычным делом. Но я заметил, что Сережка чем-то озабочен, он стал слегка рассеянным — раньше с ним этого не бывало.

И вот однажды, когда мы вечером возвращались от Вальки, Сергей, немного поколебавшись, сказал:

— Знаешь, я хочу сообщить тебе нечто… Помнишь, я ездил с отцом на строительство? В прошлом году?

— Помню.

— Ну вот, — проговорил Сережка медленно, — произошли там некоторые события…

И тут-то он рассказал мне о встрече, которую я уже описывал.

Сережка был великий фантазер, с ним должна была случиться какая-нибудь не совсем обыкновенная история. Он должен был любить так, чтобы герои Шиллера из своего далекого прошлого и герои Ефремова из своего такого же далекого будущего были в равной степени довольны им.

Я слушал Сережку с изумлением. У нас троих были постоянно закрепленные роли по отношению к девчонкам. Я считался «девчатником», и Валька время от времени подтрунивал надо мною: «Ну ты, кислая соль амурноватистой кислоты» (Валькины остроты всегда заключали в себе техницизмы). Сам Валька был стойким женоненавистником. Конечно, он ни к кому не питал особенной ненависти — он просто презирал всякое общение с девчонками, как это бывает в четвертом или пятом классе. А Сережка в разговоры на такие темы не вступал и не позволял, чтобы при нем вели их. Отмалчивался, хмурился, уходил. Я и не пытался понять его — я все в Сережке принимал как должное.

А на самом деле…

— Я все время о ней думаю, и день и ночь, — сказал Сережка.

— Может, она приснилась тебе? Может, ее и не было?

Сережка быстро повернулся:

— Мне тоже иногда кажется, что ее не было, до того все неправдоподобно… Но она есть, есть, я знаю, и я даже уверен, что найду ее… Нельзя ведь так мучиться, невыносимо это… Иногда иду по улице, и вдруг сердце обрывается — она. Плечи ее, волосы, походка. Догоню — не она. А вдруг она пропадет без меня? Вдруг никто не увидит больше, как она прекрасна? Никто не поймет ее?

«Словно речь идет об открытии, которое все должны признать», — подумал я, а вслух сказал:

— Странно все это, Сережка… Опять какая-то Швамбрания…

Сережка помолчал, потом возразил:

— А ты думаешь, Швамбрания — это плохо?

Стою на поле брани я,

Прощай, прощай, Швамбрания…

А может, Швамбрания — не так уж плохо и не стоит с нею прощаться? Как-то легко получается: открыл свою страну, увидел, что действительность лучше, закрыл… И потом, я же не придумал ее, — Сережка подчеркнул это слово, чтобы я понял, о ком идет речь, — я же видел ее, я знаю ее, я же не сумасшедший, в конце концов…

«Ну, немножко есть», — хотел я сказать.

— Я просил отца, хотел поехать в Москву этим летом. Может, встретил бы… Денег нет сейчас дома.

— А если я достану? — спросил я неожиданно для себя. — Мне плащ собираются купить, так я попрошу — мне дадут эти деньги, мама даст. Вот увидишь.

Сережка отказался.

— Нет, Саня, спасибо. И где ты возьмешь? Пустое все. Я ведь тебе не для того рассказал…

— А для чего?

— Не знаю… Думал, легче станет.

— Стало?

— Ты знаешь, стало! Я ведь всегда был уверен, что жаловаться ни к чему, без толку…

— А это называется «жаловаться»?

— Что-то вроде того… Я мало занимался эту зиму, все бесплодно как-то, беспланово… Ты знаешь, мне кажется, если бы я чего-то стоил, она нашлась бы… Ты скажешь — чепуха, нет видимой связи, мистика. А я думаю, есть связь… Ведь если бы она сейчас и появилась передо мной, как она отнеслась бы ко мне? Не знаю.

Сережка говорил сбивчиво, горячо. И я с грустью подумал, что странным образом эта его таинственная незнакомка более верна ему, чем мне моя Ирочка, которая не далее чем за день до этого разговора ездила за город с каким-то Махлиным из их класса, и причем ездила с ним вдвоем на одном велосипеде… И Сережка верен ей. Он и не смотрит ни на кого, а я в это время разрывался между Ирочкой и еще одной девчонкой из нашего класса — не буду о ней говорить здесь, — метался, не понимая, кого же из них я люблю, ибо невозможно же любить двух сразу.

— Надо что-то делать, делать. Я думаю пойти к одному человеку, профессору Н. — Сережка назвал очень известное в нашем городе имя. — Пойду, отнесу ему свою работу… Посмотрим, что он скажет. Надо как-то двигаться.