Молчаливое море — страница 15 из 43


Глава 3

«Сделал неприятное открытие: меня откровенно недолюбливают за то, что перешел дорогу Юрию Левченко. Оказывается, это его представляли на командира «тридцатки», но все переиначили в главном управлении кадров. Хотел бы я видеть того кадровика, который это сотворил! Я проникся еще большим уважением к своему старпому, когда узнал о его беде. Оказывается, его единственного сына жестоко искалечил полиомиелит, и мать теперь живет одной исступленной мечтой об исцелении сына. Каждое лето она возит малыша в специализированный санаторий, а зимой мечется от одного медицинского светила к другому...»


Вторую неделю «тридцатка» крутится на якорной цепи у самой кромки внешнего рейда. Входных створов бухты отсюда не видать, и кажется, что сошлись прибрежные скалы, накрепко заперев ее узкое горло. Не так ли возникали старинные морские легенды про сшибающиеся лбами утесы, которые губят заблудшие корабли?

Невдалеке причудливой дугой выгнулась прибрежная полоса земли, которая в сумерках приближается настолько, что явственно слышны ребячьи выкрики и взбрехиванье собак, а днем снова отдаляется на приличное расстояние.

Слева на горбатой горе тянет к небу замшелые, выкрошившиеся зубцы старинная башня. Удивительно прочна ее кладка: в сорок первом угодил в нее крупнокалиберный снаряд, но проделал лишь новую бойницу... Правее башни — приметный мыс. Он и впрямь похож на прилегшую вздремнуть женщину. Склонилась набок голова в пышных локонах туй, чуть колышется высокая грудь (лишенные воображения люди говорят, что это ветер колышет кустарники). Красивое зрелище, только некогда им любоваться. День и ночь голосят в отсеках лодки сигнальные ревуны, не давая экипажу покоя. Беспощадное июньское солнце, как сковороду, разогревает надстройку, в отсеках духота — хоть каждый час робу выжимай... Но суточный план не отводит для этого времени. Даже спят на «тридцатке» сторожким сном: тронь за плечо любого матроса — и его как ветром сдует с койки.

Дирижером всей это коловерти является старший помощник командира. У Юрия Левченко набрякли мешки под глазами, сипит — сорвал голос возле микрофона боевой трансляции. Кострову нравится неуемная энергия старшего помощника, лишь в глубине его души таится сомнение: не получается ли так, что он, командир, остался вроде бы не у дел? По утрам вахтенные офицеры докладывают ему корабельную нагрузку, торжественно встречают на мостике, ждут положенные пять минут в кают-компании. А суточное планирование боевой подготовки целиком перешло в руки старпома, если не считать командирской росписи в левом верхнем углу форменного бланка. Только сомнения сомнениями, а корабельные дела идут неплохо.

На берегу про «тридцатку» не забывают. Частенько слышно над рейдом татаканье баркасных движков — это спешат на лодку работники штаба. Иногда это флагманские специалисты, чаще — инструкторы учебных кабинетов. У последних чины невелики, зато хватка крепкая. От напористого мичмана неполадки под килем не спрячешь. Приняв стойку «смирно», он выложит командиру такую уйму замечаний, будто за день сумел перевернуть корабль вверх дном...

Вот и опять на крутой зыби приплясывает очередной баркас.

— Снова начальство идет, товарищ командир! — докладывает Кострову сигнальщик.

Костров не одергивает матроса за вольность. Понимает, что нервируют экипаж зачастившие гости. Но на этот раз тревога оказывается напрасной. Баркас доставил на лодку свежую почту.

Спустя час офицеры собираются за обеденным столом. В отсеке жара. Только что зарядили аккумуляторную батарею, и температура подскочила к сорока градусам. Липнет к лопаткам грубоватая ткань рубах. Многие с содроганием смотрят на дымящуюся суповницу, предпочитая увидеть вместо желтых кружков навара кусочки льда. Но нельзя же ежедневно делать окрошку...

Ждут командира. Пять минут истекло, а его все нет. Офицеры вопросительно поглядывают на Левченко, но тот молча пожимает плечами. Наконец появляется Костров.

— Почему не едите? — удивляется он. — Неужто ждете мою персону? Напрасная затея... И все при параде, как на приеме у королевы Елизаветы... Ну-ка, смокинги долой, и полотенца на шею!

Все охотно выполняют его команду. А на губах у Левченко теплится едва заметная улыбка.

Когда тарелки пустеют, Костров затевает послеобеденный разговор.

— Послушайте, Николай Артемьевич, — обращается он к замполиту. — Чего это наши комсомольцы мхом стали обрастать? Или открыли на лодке филиал соловецкого монастыря?

— Объявили конкурс на две лучшие бороды, товарищ командир, — отвечает Столяров. — Вернемся в базу, и они поднимут флаг с гюйсом.

— Ну и ну, — говорит Костров. — Это что, у вас на Черном море такая форма соревнования?

— Если честно, товарищ командир, — сознается Столяров, — очень устает народ, не хватает времени побриться.

Костров вспоминает вторжение в офицерское общежитие бородатого Камеева, потом проводит ладонью по чисто выбритому подбородку.

— Я попрошу вас, старпом, проверить, во всех ли отсеках исправны электробритвы, — говорит он Левченко.

— Есть,— коротко отвечает тот.

«Бя-бя-бя-я-я!» — голосит прямо над ухом командира горластый ревун. Не счесть снов, которые не дал он досмотреть морякам, и за это прозвали его душегубом.

Вместе с Левченко Костров обходит лодочные отсеки. В приборном посту темно. Лучи аварийных фонарей выхватывают из темноты носатые маски противогазов.

— Проводится тренировка по борьбе за живучесть! — докладывает вошедшим капитан-лейтенант Болотников.

Комендор выдал своему расчету множество вводных: сделал «пробоину», «вывел из строя» электрическое освещение, а в довершение всего объявил химическую тревогу. Для «пробоины» он выбрал тесный закуток между шахтами пусковых установок. Теперь оттуда слышен редкий стук кувалды и торопливый шепот:

— Осторожнее, по рукам не вдарь... Направляй точнее...

Наконец зажигается свет. Прибористы выбираются из трюма, стягивают с потных, побагровевших лиц противогазы. Костров смотрит на часы — обычный норматив заделки пробоины перекрыт почти вдвое. Вот тебе и Слоновий Николаевич!

Довольная улыбка раздвигает толстые губы Болотникова.

— Разрешите, товарищ командир? — негромко говорит Левченко. — Дайте мне переноску, — просит он у комендора.

Затем опускается на колено. Просунув другую ногу в трюм, бьет сапогом по деревянному брусу, которым подперта войлочная подушка на «пробоине». После нескольких ударов брус подается и укупорочные клинья дробно сыплются на дно трюма.

Болотников, хмурясь, наблюдает за действиями старшего помощника.

— Прочнее не заделаешь, — оправдывается он. — Место здесь неудобное. Домкрат не помещается, брусья тоже великоваты...

— Отпиливайте лишнее и подгоняйте по месту, — отвечает Левченко. — Норматив вам не засчитывается. Отрабатывайте все сначала.

— Есть... Понял... — угрюмо отвечает комендор.

— А ведь парень взаправду старался удивить начальство, — говорит Костров, когда они покидают приборный отсек. — Может, зря ты его отчитал, Юрий Сергеевич?..


Из записок Кострова

Мне исполнилось восемь лет, когда далеко на западе началась война. Помню, как все село бежало к правлению, а потом, сгрудившись вокруг столба с репродуктором, слушали костровцы речь Народного комиссара иностранных дел. После долго не расходились по домам. Матюкались, огорошенные страшной вестью, мужики. Чуя вдовью долю, сморкались в косицы платков расстроенные бабы. Только мы, пацанва, радовались, ожидая чего-то необычного, героического, и сговаривались всей каголой удрать на фронт.

А на селе все оставалось прежним. Каждое утро орали на плетнях драчливые петухи, возле колодезных журавлей бренькали ведрами хлопотливые хозяйки, с гиком носились по улицам, загребая пыль босыми ногами, мы — ребятишки.

Зато непривычно тихими стали деревенские вечера. Не взметнется возле окон озорная частушка, не услышишь возле кооперативного ларька занозистой пьяной похвальбы. И не верилось, что надолго ушли молодые костровские мужики. Я все ждал, когда стукнет наша калитка и раздастся во дворе веселый отцовский смех. Ведь, уезжая на районный призывной пункт, он приласкал маму и сказал:

— Утри нюни, Настасья. Всей Расеей мы враз расколотим гитлеряку. Может, еще к уборочной домой возвернемся.

Но подошел сентябрь, и на пажить вышли бабы со стариками да голенастые подростки. Потом скрылась под снегом стерня, а война все не кончалась. Разве мог я угадать детским своим умом, что продлится она еще целых четыре года?!

Позже я узнал, что все это время страна сидела на голодном пайке. Мы же не испытывали настоящей нужды. Нашим кормильцем и поильцем был лес. Уйма в нем грибов и ягод — не ленись, собирай. А куропатки и зайцы дуриком лезли в силки из балалаечных струн. Земли в костровских огородах было сколько хочешь, картошку сыпали в погреба без счета. Не хватало лишь соли и спичек, но приучились обходиться без них.

Только достала и нашу таежную даль война. По первопутку привезли домой Филиппа Лапина, знатного охотника-медвежатника, не единожды сходившегося сила на силу с бурым хозяином тайги. А теперь привезли его колченогим, ссадили на руках с грузовика, как малого дитятю.

Все село побывало на лапинском подворье. Старики молча тянули с голов треухи, а солдатки принимались голосить, жалея пропащую Филиппову красоту. Инвалид сидел насупясь, пряча под рядном култышки ног. И только когда доняли его расспросами — зачем отступает Красная Армия, пошто отдает ломоть за ломтем Белоруссию, Украину, Псковщину, — зло прохрипел:

— Танков у него — бяда! Самолетов — бяда! Куда там... — И отрешенно махнул рукой.

А в феврале сорок второго почтарь принес горе в наш дом.

— Извиняй меня, Настасьюшка,— прошептал дед, протягивая маме похоронку.

Шуршала о стену избы поземка, выл на чердаке зимовик; мы сидели возле окна, не зажигая огня. Я ревел во всю дурнинушку, а мама — та не всплакнула даже. Утирая слезы, я обидчиво косился на нее, а назавтра увидел, что стало с нею за одну ночь. Будто в муке обваляли ей голову.