Молчаливое море — страница 23 из 43

Через полчаса Костров уже в штабе противолодочников.

— Сашка, шельмец! Рад тебя видеть, дружище! — встречает его комдив Вялков. Тискает в объятиях, шутливо поддает кулаком под бок. — Ну и удивил же ты меня в прошлый раз своим семафором! Давно здесь?

— Без году неделя, — улыбается Костров.

— Я тоже всего с прошлой осени. Попал сюда после академии. А раньше заполярные губы обживал. Сколько же мы не виделись? Одиннадцать лет! Подумать только! А давно ли были рысаками? Стареем, Сандро, неумолимо стареем. Хотя ты почти не изменился. Вас, жилистых, время не берет. Рассказывай: жена, дети есть?

— Пока обхожусь, — говорит Костров. — Холостому меньше забот.

— Но-о, загибаешь, старик! Если мужику за тридцать перевалило, ему присмотр нужен. Возраст свое берет...

Самого Вялкова годы не пощадили. Костров смотрит на его раздобревшее тело, на залысины у висков и вспоминает стройного гривастого курсанта, первого кавалера на танцах и первого едока за ротным столом.

— Зато я по самую ватерлинию семейной ракушкой оброс, — скорбно трясет головой Вялков. — Сыну Мишке одиннадцатый, дочери Маринке скоро шесть. Жену мою ты должен знать. У нас на факультете работала. Да я же при тебе женился.

— А как наш классный магнитофон, еще служит тебе? — смеется Костров.

— Что ты! Мой Мишка его давно уже на запчасти разобрал!

Перебивая друг друга, они пускаются по волнам воспоминаний.

— А помнишь, Саша, первый курс, практику на Амурской флотилии? Когда нашу канлодку замаскировали в кустах возле берега, а мы с Тимкой Катиным боярышником объелись? Я тогда сутки перемаялся и в себя пришел, а Тимку в лазарет сволокли.

— Кстати, ты не знаешь, где теперь Тимофей?

— Замели в миллион двести.

— Демобилизовали?

— Тогда немало толковых ребят разлучили с флотом.

— Да, грустные были времена...

— Про Эдьку Лохматова слышал, Саша? Всех нас переплюнул. Первым из выпуска в академию попал, а теперь, говорят, выбился в начальники штаба соединения! А ведь в училище был середнячком. Хотя правду говорят, что цыплят по осени считают. Вот Юра Левченко стипендиатом был, гордостью училища, а до сих пор в старпомах ходит.

— Побольше бы, Миша, таких старпомов, как он!

— А что все-таки с ним стряслось? Может, зашибает лишнее?

Костров долго обдумывает ответ на его вопрос.

— Помнишь, Миша, зимой сдавали мы на Океанской лыжные кроссы? — спрашивает наконец он. — Со старта валили кучей, потом постепенно растягивались гуськом по лыжне. Но до самого финиша неизвестно было, кто первым придет. Вот и теперь так же, дорогой комдив! Путь у всех нас еще дальний...

— Ой, не говори! Теперь без академии далеко не прыгнешь! Сейчас наступило время правой стороны груди.

— Какой стороны? — переспрашивает Костров.

— Правой, той, на которой носят значки об образовании. Это раньше можно было на правой стороне ничего не иметь, лишь бы на левой орденские колодки были в несколько рядов.

— Это что, твоя собственная теория? — усмехается Костров.

— Это не теория, это — жизнь! Тебе тоже надо в академию поторопиться, если хочешь дотянуть хотя бы до трех звезд на двух просветах...

— Ты стал честолюбивым, Мишель, — усмехается Костров. — Раньше за тобой этого не замечалось.

— Все мы человеки, Сандро. И нечего душой кривить, прикидываться бессребреником. Ведь каждому хочется в чем-то опередить другого!

Доклад начальника штаба прерывает их разговор. Командиры собраны в тактическом кабинете.

Инструктаж затягивается надолго. Много вопросов у противолодочников, не все ясно в задании и Кострову. Шабашат затемно.

— В гости тебя не приглашаю, — говорит Вялков на прощание. — Супружницу мою в женсовет выбрали. Сам теперь нередко без ужина остаюсь! — Он заливисто хохочет, показывая золотые коронки. — Когда женишься, Сандро, держи жену подальше от общественной работы. Не то станет в чужих семьях мир наводить и про свою забудет!

На обратном пути Костров заглядывает на лодку. Вахтенный у трапа докладывает ему состав заступившей смены. Костров спускается вниз и проходит прямо в приборный отсек.

Генька стоит перед командиром, большой и несуразный, в заляпанном суриком комбинезоне, опустив глаза и набычась, — словом, в той позе, которую мичман Тятько терпеть не может.

В приборном отсеке витает тонкий, едва уловимый запах эмалевой краски. Безликие и похожие друг на друга, как близнецы, отдыхают под чехлами блоки счетно-решающего комплекса. Мысленно Костров окрестил их именами великих ученых. Автограф глубины — Архимедом, гирокомпас — Галилеем, автомат дальности — Лобачевским. А центральный прибор, завершающий труд своих собратьев, — Эйнштейном.

Тысячи лет проникали люди в тайны природы, гнили в тюрьмах и горели на кострах, чтобы все электроны, ионы и протоны стали послушны простому деревенскому парню Генькѳ Лапину. Неужто он сам этого не понимает?

— Ты не забыл, что я поручился за тебя, Генька? — негромко спрашивает Костров матроса.

Тот неопределенно пожимает плечами. Неясно, как понимать его жест. Либо «ну и что?», а может, даже «кто тебя просил?»,

— Я сполняю все, что мне приказывают, — мямлит Генька.

— Ну да, «сполняешь», — передразнивает Костров. — Как тот колодезный журавель: если его наклонят, он зачерпнет водицы...

Матрос снова дергает плечами, полуулыбка-полуусмешка кривит его губы.

— Служу, как могу. Из кожи лезть не умею...

— Слушай, Геннадий, — стараясь скрыть раздражение, говорит Костров. — Я пришел к тебе не как командир, а как старший товарищ. И ты мне своих баек не рассказывай. Меня ты ими не проведешь. Скажи мне лучше, что тебе мешает служить?

— Ничего мне не мешает.

Генька сдвигает брови, и на лбу его прорезывается морщинка, точь-в-точь как у Ольги.

— Вот как?! — удивленно восклицает Костров. — Так какого рожна ты дурака валяешь?

Матрос молча теребит бретельки на чехле «Эйнштейна». Костров терпеливо ждет.

— Не знаю, поймете ли вы меня... — наконец произносит Генька. — После восьмилетки меня Ольга в техникум определила. В строительный, его в Сорочьем уже после вашего отъезда открыли. И только я его закончил, как сразу же повестку принесли. Военком присоветовал стройбат. Квалификацию, мол, повысишь. Заработок опять же будет, скопишь деньжат. После службы пригодятся. Может, он мне в самом деле добра хотел, да не послушался я. На рожон попер: не хочу в стройбат, посылайте во флот! Не пошлете — жалобу настрочу самому министру...

Незаметно оттаял Генька, стерлись угловатые линии на лице, исчезла нарочитая небрежность в позе.

— Хотите знать, товарищ командир, откель я такой блажи набрался? Из ваших писем.

— Моих писем? — озадаченно переспрашивает Костров. — Вроде не писал я их тебе.

— Ольгухиных, конечно. Подглядел я, куда она их прячет... Теперь-то понимаю: паскудным делом занимался. Но в ту пору мне четырнадцати не было. А вы больно уж складно про море писали. Про чайные клиперы, пакетботы, дальние плавания...

Костров неприятно задет Генькиным признанием. Едва сдерживая гнев, он неприязненно смотрит на матроса.

— Ну и что, — с усилием произносит он, — обманули тебя мои письма?

— Выходит, что обманули.

— Чем же?

— А тем, что службу матросскую в павлиньи перья обряжали. Я и впрямь поверил. Сюда ехал — мне каждую ночь тропики снились, бананы, Южный Крест. А приехал в экипаж, мне метлу в зубы — и двор мести... А я дома строить умею. Да еще начальничек такой попался, мичман Синицын, у самого и семилетки нет за плечами. Потом на смену ему майор Сиротинский, а теперь вот ваш мичман Тятько...

— Но ведь боцман справедливо требует.

— Требовать-то требует, да только за матросской робой человека не видит...


Из записок Кострова

В Новосибирске я почти сутки ждал парохода. В городе хозяйничала осень. Над крышами домов сочилось серое, безрадостное небо, улицы покрылись осклизлым свинцовым налетом.

Я перебрался с железнодорожного вокзала па речной и бесцельно бродил по этажам, разглядывая многочисленных пассажиров. Если бы не это муторное ожидание, заявился бы я в Костры обычным порядком, нежданно-негаданно. Но, бессчетный раз проходя мимо почтового отделения, я не выдержал и отбил маме телеграмму.

Дождь не унялся и потом, когда «Абакан», гулко шлепая плицами колес, потащил меня вниз по течению матушки-Оби. Река была покрыта белесой сыпью пузырей, на глинистых ее откосах зябко сутулились мокрые сосны. Иногда моросун припускал, оборачивался ливнем, тогда через палубу и надстройки старенького парохода неслись потоки ошалевшей воды. Хрипели и сипели сливные шпигаты.

Раз дождь сыпанул вперемежку с градом. Я высунул в иллюминатор руку и поймал на ладонь несколько скользких холодных горошин. Вспомнил, как мальчишкой глотал их целыми пригоршнями. Говорили, что стоит летом наесться града, зимой никакая простуда не возьмет. Я верил этому и, может, оттого ничем не болел, впрочем, как и другие мои деревенские приятели.

Мне надоело сидеть в тесной каюте. По нескольку раз на дню наведывался я в пароходный буфет, где продавали прогорклое пиво и сосиски из козлятины, — видать, фирменное блюдо «Абакана». Я не спеша опорожнял пивную кружку и слушал радиолу, которая была такой же обшарпанной, как и сам пароход. Заигранные пластинки горкой громоздились в картонном паке, пассажирам предлагалось самим услаждать себя музыкой.

Знакомых не было. От помощника капитана я узнал, что в Борках схожу один, потому к пристани «Абакан» швартоваться не будет, на берег меня свезут шлюпкой.

— Уж больно ерпанистая в твоих Борках стенка, — оправдывался помощник.— Неаккуратно прислонишься — плицы поуродуешь...

Он был немного старше меня и с завистью поглядывал на мою флотскую фуражку. Потом, наберись смелости, поклянчил у меня «настоящего морского краба». Но офицерское приданое мое было небогатым, а фуражка и вовсе одна, и уважить его просьбу я не мог.