Молчаливый полет — страница 23 из 24

ни Багрицким в «Бумеранг», ни Сурковым в «Рождение родины». Сурков знал, чем кончаются попытки бежать впереди паровоза, потому и прожил чуть не 84 года, пережив не то что Сталина — даже Брежнева. А Тарловский, хорошо изучивший нравы восточных деспотов, знал, что в стране не бывает больше одного падишаха, потому и подал в Гослитиздат на имя А.П. Рябининой (оставившей по себе в издательстве добрую, без кавычек, память) заявку на книгу «Поэты Сталинской эпохи».

От характеристики оригинальных стихотворений «Рождения родины» лучше воздержаться, тем более что Тарловский прекрасно осознавал, какая участь ожидает его по выходе этого сборника. Он приложил некоторые усилия, чтобы сделать свое детище более… человечным. В письме в Гослитиздат от 15 января 1935, униженно прося расширить сборник на пять стихотворений, он резюмирует: «Эти вещи необходимы в моей книге, потому что без них центр тяжести сместится в сторону имеющихся в ней переводов, а это мне невыгодно как самостоятельному автору, и я этого, наконец, просто не хочу. Пусть это несколько “трудные” вещи, но они нужны, потому что без них книга станет слишком легковесной, отчасти даже газетной, а для автора с таким литературным прошлым, как мое, это — зарез, это чревато обвинением в приспособленчестве. Моя книга целиком составлена из вещей, написанных на общественно-политические темы. Это сделано сознательно. Но известно, какие книги выпускал я раньше. Пусть же читатель видит, что ломка во мне идет органическая, а не приспособленческая, пусть видит, что на такие темы, где, к сожалению, до сих пор царит еще газетный шаблон, я пишу не шаблонно, что этими темами я овладеваю не по линии наименьшего сопротивления. А для того, чтоб он это видел, надо включить в книгу прилагаемые здесь стихи, и об этом я прошу»[317].

Всё правильно. Всё он понимал, даже если переоценивал роль, которую могли сыграть в сборнике так и не включенные в него пять стихотворений. Всё понимали и его адресаты — ответственный редактор сборника тов. Сурков, политредактор Госиздата тов. Румянцева, уполномоченный Главлита при Гослитиздате тов. И.М. Рубановский. «Зарез», наступивший для поэта Марка Тарловского с «Рождением родины», был куда страшнее того, которого он боялся.


*

Летом 1935 Тарловский предложил редакции журнала «Красная новь» поэму «Веселый странник» — стихотворные мемуары об Эдуарде Багрицком. Рукопись вернули, для приличия предложили доработать. 8 октября 1935, перед очередной командировкой в Алма-Ату, Тарловский сдал доработанный вариант, сопроводив его письмом, в котором, кстати, писал следующее: «В моей “воспоминательной поэме” взаимодействуют вообще два начала — ирония и пафос. Между этими началами в поэме, по-моему, установлено равновесие. Ирония спасала меня от чрезмерного возвеличивания персонажей (главным образом, окружавших Багрицкого), а пафос, наоборот, — от чрезмерного снижения этих персонажей (главным образом, самого Багрицкого). Всем, когда-либо читавшим мои стихи (а вы их читали), должно быть известно, что это взаимодействие между пафосом и иронией вообще присуще почти каждой моей работе. Поэтому пусть не смущается тов. Митрофанов наличием этой особенности в моей поэме, наоборот, — пусть он видит в этом ее достоинство»[318]. Судя по тому, что поэма осталась неизданной тов. Митрофанов А.Г. (1899–1951), консультант «Красной нови», смущаться не перестал.

По возвращении из Алма-Аты, 28 ноября 1935 Тарловский подал заявку на новый сборник стихотворений «Борение иронии» (состав см. в Приложении), включив в него и «Веселого странника». 13 из 45 стихотворений, обозначены в составе, либо не сохранились, либо не поддаются идентификации. Но если судить по остальным стихотворениям, можно не сомневаться: будь сборник поставлен в план, он мог бы вернуть Тарловскому-поэту доброе имя. Именно по этой причине план обошелся без Тарловского. Ироническому саду уже давно было не до него.

Наконец, 23 ноября 1938 Тарловский предложил Госиздату авторскую книгу, посвященную «Слову о полку Игореве» (с предисловием А.С. Орлова). Книга включала введение, стихи о «Слове о полку Игореве», статью о Баяне и Джамбуле (!), статью личности автора поэмы, стихотворный перевод-пересказ с предисловием, комментарий. Заявка не прошла, хотя перевод все-таки был опубликован полностью в том же году. Более Тарловский собственных проектов не предлагал.


*


В целом судьба переводного наследия Тарловского мало чем отличается о той, что постигла его оригинальное творчество: вышло в свет несравнимо меньше того, что было сделано, и большинстве своем не то, что выдерживает проверку временем. Судьба следовала правилу — под копирку: старайся не старайся — всё равно ничего не издашь. Множество авторов, дошедших до русского читателя в переводах Тарловского, ныне кануло в Лету вместе с эпохой, к которой принадлежало. И все-таки об одном из них, чье имя стало нарицательным для метода поточно перевода «великой и многонациональной», нужно сказать особо.

В середине 1930-х Тарловский решил ориентироваться на Казахстан. Он совершенно добросовестно и полностью перевел эпические поэмы «Кобланды-батыр» (отд. изд. — Алма-Ата, 1936), «Кыз-Жибек», «Козы-Корпеш и Баян-Сулу» (всего около 8.000 строк). Но Советскому Казахстану понадобился живой классик, и в 1936 сверху поступило распоряжение к первой декаде Казахстана в Москве: найти акына, такого же старого как лезгинский ашуг Сулейман Стальский (1869–1937). В итоге Тарловский оказался одним из множества хороших, но отчаянно одинаковых переводчиков бессмертного, как Кощей, Джамбула Джабаева (1846–1945).

Началась война — чем не повод для Кощея Бессмертного запеть в полный голос? Видимо, кто-то в верхах оценил пластику и мастерство «переложений» Тарловского (не следует забывать, что подстрочник ему не требовался ни в каком смысле) и сотворил то, что не назовешь, перефразируя Кольриджа, иначе как «чудовищное чудо»: в 1941–1943 Тарловский находился при Народном Акыне Джамбуле на должности русского секретаря и основного переводчика его произведений. В неопубликованной автобиографии Тарловский скромно записал: «Перевел на русский язык большую часть песен Джамбула периода Великой Отечественной войны (30 из 35-ти), в том числе — “Ленинградцы, дети мои!”, “Москва”, “В новогодний торжественный час», “Советским гвардейцам», “Песня весны”, “Сказание о большевистской правде”…»[319] Так и хочется процитировать знаменитую многостраничную поэму «Ленинградцы, дети мои» — похоже, Тарловский предвосхитив грядущие заветы Ивана Кашкина, действительно переводил не то, что автор сказал, а то, что хотел сказать. Более чем вероятно, что поначалу акын Кощей вообще ничего не сказал, но Тарловский сумел выбрать правильную идеологическую линию, а другие секретари Бессмертного, казахские, воссоздали его невоплощенную мысль (это и называют «джамбулизация») — и диада «поэт — переводчик» породила то, что хорошо (читай: чудовищно) по-русски, замечательно (читай: кошмарно) по-казахски, но отрицать высокие художественные достоинства этого ужаса невозможно:


Не затем я на свете жил,

Чтоб разбойничий чуять смрад;

Не затем вам, братья, служил,

Чтоб забрался ползучий гад

В город сказочный, в город-сад;

Не затем к себе Ленинград

Взор Джамбула приворожил!

А затем я на свете жил,

Чтобы сброд фашистских громил,

Не успев отпрянуть назад,

Волчьи кости свои сложил

У священных ваших оград.


В самом деле, кому и петь о костях, как не Кощею Бессмертному?

Однако в 1943 году Джамбул стал совсем плох, и стало ясно — долго не протянет. 1 октября от «должности» Тарловский был освобожден — и мигом отступил на подготовленную линию обороны: теперь он держал путь в Бурятию, взыскуя договора на эпос «Гэсер» и прочие переводы бурятской поэзии. Здесь у него дело пошло хуже: насквозь пронизанная буддизмом культура Бурятии буквально ни в чем не сходилась с привычной Средней Азией. Одного Джамбула не миновать, а двум, конечно, не бывать. Копирка судьбы начала стираться.


*


«Лирическая производительность» Тарловского-поэта снизилась почти до нуля: за двадцать лет он написал меньше, чем раньше выходило за год. Всё оставалось при нем: в 1940-е — 1950-е, окончательно перейдя к «писанию в стол», он создавал настоящие шедевры, пусть и немногочисленные, но жизнь — советская, тяжкая как слово «быт» — кончалась. Болело сердце, поднималось давление (свидетельство Нины Манухиной, вдовы Г. Шенгели). Обладай Тарловским иным здоровьем, всё наверняка пошло бы иначе: в 1950-е и позже еще можно было «начать сначала» (что и сделали не очень любившие Тарловского С.И. Липкин и А.А. Тарковский, да и не только они). Но для тех, кто ушел из жизни в начале 1950-х, — например, для Александра Кочеткова, поэта сходной судьбы, — «воз и ныне там».

Тарловский работал пока хватало сил: один из последних договоров на перевод (с киргизского, стихи Аалы Токомбаева) датирован 19 марта 1952. Но только Джамбулы умирают на сотом году жизни, Тарловским бывает отпущена разве что половина. По воспоминаниям Нины Манухиной и поэта-переводчика Вильгельма Левика, 15 июля 1952 Тарловский упал на Тверской возле бывшего (и будущего) Елисеевского магазина, прямо напротив своего дома — известного небоскреба Нирнзее в Большом Гнездиковском переулке, от жары у него случился гипертонический криз. Поэт лежал под палящим солнцем, не мог говорить и лишь показывал на нагрудный карман рубашки (там лежал билет Союза Писателей). Люди проходили мимо — принимали за пьяного. Когда появилась вызванная милицией скорая помощь, было уже поздно. Всего нескольких дней не дожил Тарловский до своего пятидесятилетия. Годом позже ушла из жизни (по слухам — добровольно) его вдова, Екатерина Александровна, поэтесса и переводчица Лада Руст, ныне совсем забытая, и следует еще разобраться — насколько справедливо.