Мьерк позвал жандарма, который отвел типографа наверх, в тесный закуток, где хранились веники. Солдата заперли, и жандарм встал на страже у двери.
Судья и полковник решили передохнуть, дав понять мэру, что в случае надобности позовут его. Второй жандарм отвел всхлипывающего бретонца в подвал. Подвал не запирался на ключ, поэтому на арестованного надели наручники и велели сесть на пол. Остальной отряд, по распоряжению Мьерка, вернулся на место преступления, чтобы более тщательно прочесать его.
Время шло к вечеру. Луизетта вернулась со съестными припасами, которые ей удалось раздобыть. Мэр велел ей все приготовить и подать господам и, не будучи по натуре свиньей, сказал, чтобы она отнесла что-нибудь и задержанным.
— Мой брат был в это время на фронте, — рассказала мне Луизетта. — Я знала, как там тяжело, у него тоже была мысль все бросить и вернуться. «Ты меня спрячешь!» — сказал он мне, явившись на побывку, а я ему ответила: нет, мол, если он это сделает, я скажу мэру и жандармам. Я бы, конечно, не сказала, но я так боялась, что он на самом деле дезертирует и его поймают и расстреляют. А в общем, его все равно убили, за неделю до конца войны… Я вам это рассказываю, чтоб вы знали, как мне было жалко этих бедных ребят. И прежде чем подать еду этим здоровым бугаям, я пошла к арестованным. Отнесла хлеба и сала пареньку, который сидел в подвале, только он не захотел есть. Скрючившись, он плакал, как маленький. Я все оставила рядом с ним, на бочке, и пошла к другому, в кладовку. Я стучала в дверь, стучала, но он не отзывался. У меня ведь руки были заняты хлебом и салом, ну, жандарм и открыл мне дверь. И тогда мы увидели бедного парня… Он улыбался, клянусь, улыбался и смотрел нам прямо в лицо широко открытыми глазами. Я закричала, у меня все вывалилось из рук, жандарм сказал: «Дерьмо!» — и бросился к нему, но было уже поздно — парень был мертв. Он повесился на своих штанах, разорвал их на узкие полоски и привязал к оконной ручке. Я даже не думала, что оконная ручка такая крепкая…
Для Мьерка и Мациева это не стало потрясением. «Дополнительная улика!» — сказали они мэру. И понимающе переглянулись.
Темнело. Полковник подбросил дров в камин, и судья позвал Луизетту. Она вошла, опустив голову, вся дрожа. Она думала, что ее будут допрашивать о повесившемся. Мьерк спросил, что она достала к столу. Луизетта ответила: «Три колбасы, паштет, ветчину, свиные ножки, цыпленка, телячью печень, коровий сыр и еще козий». Лицо судьи просияло. «Хорошо, очень хорошо», — сказал он, глотая слюну. И распорядился: свинину в качестве закуски, потом телячью печень, зажаренную на углях, цыпленка с тушеными овощами, капустой, морковью, луком, колбасу, потом свиные ножки, приготовленные на пару, сыры и оладьи с яблоками. И конечно, вина. Лучшего. Белого к закуске, потом красного. И, махнув рукой, он отослал Луизетту на кухню.
Весь вечер Луизетта сновала между мэрией и домом мэра. Приносила полные бутылки и супницы, уносила пустые, снова приносила очередные блюда. Потрясенный мэр слег в постель, у него внезапно поднялась температура. Типографа вынули из петли и отвезли в морг клиники. В мэрии остался только один жандарм, чтобы сторожить маленького бретонца. Жандарма звали Луи Деспио. Хороший был человек, я еще расскажу о нем.
Кабинет мэра, где расположились судья и полковник, выходил во дворик с чахлым каштаном, тянувшимся к небу. Растению явно не хватало пространства для того, чтобы разрастись и стать настоящим деревом. В одно из окон каштан просматривался особенно отчетливо. Его уже давно нет. Вскоре после этой истории мэр велел его срубить: глядя на него, он видел не больное дерево, а нечто другое, и не мог этого вынести. Из кабинета можно было попасть во двор через низкую угловую дверь, на которой были нарисованы книжные полки. Обман зрения создавал прекрасный эффект. Фальшивые полки продолжали настоящие, порядком пострадавшие от времени, на которых несколько никогда не читанных книг соседствовали с томами гражданского и коммунального кодексов. В глубине дворика были уборные и навес шириной в два аршина, под которым складывали дрова.
Когда Луизетта внесла ветчину и паштет, ее встретили возгласами удовольствия, полковник отпустил в ее адрес какую-то шутку, она не запомнила какую, но судья очень смеялся. Луизетта расставила тарелки, приборы, бокалы и все прочее на круглом столе и стала подавать. Полковник швырнул сигару в камин и уселся первый, спросив, как ее зовут. «Луизетта», — ответила она. Тогда полковник сказал ей: «Очень красивое имя для очень красивой девушки». Луизетта приняла комплимент за чистую монету и улыбнулась, не понимая, что хлыщ посмеялся над ней. У бедной девушки не хватало трех передних зубов, и глаза напрочь разругались друг с другом. Потом заговорил судья. Он попросил ее спуститься в подвал и сообщить жандарму, что им надо поговорить с арестованным. Луизетта вышла из кабинета и отправилась в подвал, трясясь так, будто спускалась в ад. Маленький бретонец уже не плакал, но к хлебу и салу, оставленными служанкой, так и не притронулся. Луизетта передала поручение жандарму. Он покачал головой, сказал арестанту, что нужно идти, но поскольку тот не реагировал, Деспио схватил его за наручники и потащил за собой.
«В погребе было очень сыро», — рассказывал мне Деспио об этой омерзительной истории, когда мы сидели за столиком на террасе «Кафе де ля Круа» в В. теплым июньским вечером. На след Деспио я вышел не так давно. После пресловутой ночи, о которой я собираюсь написать, он ушел из жандармерии: уехал на юг, где у его зятя был виноградник. Потом он переехал в Алжир, служил там в конторе, занимавшейся снабжением судовых команд продовольствием. В В. он вернулся в начале двадцать первого. Поступил в универмаг «Карбоннье» помощником счетовода. Хорошее место, сказал он. Деспио был высокий, очень стройный, но не худой, с еще молодым лицом, но белыми, как мука, волосами. Он рассказал, что волосы у него поседели разом, после той ночи. Во взгляде Деспио зияла какая-то дыра, пустота. Казалось, он всматривается в глубину, куда не решается проникнуть, боясь в ней потеряться. Он сказал мне: «Мальчишка, пока был со мной, и двух слов не произнес. Он плакал, как Мария Магдалина. И больше ничего. Я сказал ему, что надо идти. Когда мы пришли в кабинет мэра, там было жарко, как в Сахаре или в печи у булочника. В камин навалили поленьев в три раза больше, чем нужно, они были раскалены докрасна, как петуший гребень. Полковник и судья сидели с набитыми ртами и бокалами в руках. Я отсалютовал. В ответ они подняли бокалы. Было непонятно, куда я попал».
Снова увидев двух скоморохов, маленький бретонец вышел из оцепенения. Он застонал и опять начал причитать: «Что, что?», — чем испортил Мьерку настроение. Между двумя кусочками паштета судья с безразличным видом в нескольких словах сообщил о смерти типографа. Маленький бретонец, который так же, как Деспио, ничего об этом не знал, воспринял новость, как удар камнем в лицо. Он покачнулся и чуть не упал. Деспио подхватил его.
— Видишь, — сказал ему полковник, — твой сообщник не вынес того, что вы натворили, и предпочел уйти из жизни.
— У него, по крайней мере, было чувство чести, — прибавил судья. — Чего ты ждешь? Давно пора во всем признаться!
Наступило молчание, не слишком затянувшееся. Деспио рассказывал, что мальчишка посмотрел на него, потом на Мьерка, потом на Мациева, и вдруг испустил совершенно неслыханный вопль. Трудно было поверить, что человек способен так вопить, и, что самое страшное, невозможно было понять, откуда берется этот нескончаемый, непрерывающийся крик. Судья, поднявшись, со всего маху ударил мальчишку тростью по лицу. Маленький бретонец замолчал. Широкая лиловая полоса перечеркнула его лицо, местами на ней выступила кровь. Мотнув головой, Мьерк дал понять жандарму, что арестанта можно увести в подвал, но как только тот собрался исполнить приказ, Мациев остановил его.
— Сделаем по-другому, — сказал он. — Отведите его во двор, пусть немножко охладится. Может, память к нему вернется.
— Во двор? — переспросил Деспио.
— Да, туда, — ответил Мациев, указывая на дворик. — Там даже есть что-то похожее на столб, чтобы его привязать. Выполняйте!
— Но, господин полковник, там же холодно, мороз, — осмелился возразить Деспио.
— Делайте, что приказано! — отрезал судья, отделяя окорок от косточки.
— Мне было двадцать два года, — сказал Деспио, когда мы налили себе еще по одной рюмке перно. — В двадцать два года что можно сказать, что можно сделать?.. Я отвел малого во двор и привязал его к каштану. Было около девяти часов. Мы вышли из кабинета, где подыхали от жары, и попали в ночь, в мороз, минус десять, может, минус двенадцать. Гордиться мне тут было нечем. Мальчишка всхлипывал. «Ты бы лучше сознался, если ты это сделал, и все бы кончилось, ты вернулся бы в тепло», — сказал я ему на ухо. «Но это же не я, это не я…», — клялся он мне тихонько, будто жалуясь. Во дворе было совсем темно. В небе светились десятки звезд, а перед нами сияло освещенное окно кабинета мэра, где, точно в детском кукольном театре, разыгрывалась неправдоподобная сцена: два человека с ярко-красными лицами преспокойно ели и пили за богато накрытым столом.
Я вернулся в кабинет, рассказывал Деспио, и полковник велел мне подождать в соседней комнате, пока меня позовут. Там я присел на какую-то скамью и, ломая руки и спрашивая себя, что же мне делать, стал ждать. Там тоже было окно, и оттуда тоже были видны двор и арестант, привязанный к дереву. Я сидел в темноте, не зажигал свет, чтобы он меня не видел. Мне было стыдно. Хотелось убежать, удрать куда глаза глядят, но моя военная форма и уважение к ней не позволяли мне это сделать. Сегодня меня бы ничто не остановило, это точно! Из кабинета доносились голоса, взрывы смеха, и все время слышны были шаги служанки мэра, которая приносила дымящиеся ароматные блюда. Но в тот день эти запахи казались мне чудовищной вонью, у меня просто нос закладывало, а в горле ком стоял. Я ненавидел себя за то, что я человек.