Молчание неба — страница 17 из 32

— Ну теперь у вас не жизнь, а малина!..

Да, прекрасна была эта новая жизнь!

Маленькие, сухие, теплые комнаты, насквозь пронизанные, прогретые солнцем, с окнами, купающимися в синеве неба и зелени сада… И полы — не цементные, а паркетные! И стены — не фанерные, а капитальные… Чудо какая жизнь! Тесновато? Не беда. Мы ничуть этим не смущены. В тесноте, да не в обиде.

Наше «семейство» все в сборе и расположилось в новых комнатах, кровать к кровати. С нами нет только одного «папы Фитиха», который давно уже стал мамой, на этот раз по-настоящему, и живет в своей собственной квартире, с собственным маленьким Андрюшкой.

«Дочери» мои осиротели, но только наполовину. Если нет в доме отца, то тем строже должна быть мать.

Я присматриваю за ними довольно сурово.

У нас наконец-то есть распорядок дня, мы ложимся в двенадцать и сразу гасим свет, что невозможно было сделать в «голубом подвале», ибо там каждая «кошка» ходила сама по себе и не признавала никаких авторитетов.

Опоздавшие к «отбою» отныне пробираются к своим кроватям тихонько, на цыпочках. Поэтому все высыпаются и встают утром веселые, бодрые…

Наша комната самая чистая.

За это нам торжественно вручили премию — радиолу. И у нас завелись две пластинки. На одной «Прощайте, скалистые горы», а на другой какой-то старинный вальс. Мы вполне довольны и тем и другим.

И конечно, на самом видном месте, на круглом столе, накрытом чистой скатертью, стоят в белой вазе красные кленовые листья…

Кто-то загадывает, укладываясь на ночь в кровать:

— На новом месте приснись жених невесте!

28Новое время — новые птицы

Наконец-то и мы старшекурсники, и уже не нас называют «мальки» и «котята», а других — только что принятых новичков, и тех, кто следом за нами переходит с курса на курс, хотя их-то уж никак не назовешь ни «мальками», ни «котятами». Массивные, с квадратными плечами, загорелые, бритые, по институту ходят парни в матросских шинелях: Семен Шуртаков, Михаил Годенко, Григорий Поженян, Иван Ганабин, Иван Завалий. В скверике института под пожухлой и пыльной листвой знаменитого красного клена басисто, напирая на «о», читает стихи молодой солдат-пехотинец в выцветшей форме. Это Владимир Солоухин. Его круглое обветренное лицо по-крестьянски сдержанно, настороженно. Взгляд словно спрашивает: «Ну, так что вы мне скажете? Попробуйте-ка возразить!» Тут и там мелькает белая как лен голова: это носится по институту задиристый, вспыльчивый, «сплошная эмоция» прозаик Владимир Тендряков. Дружно держатся два артиллериста — Юрий Бондарев и Григорий Бакланов, они вместе ходят по коридору, вместе курят, вместе вступают одновременно в спор. Круглолицый, низенький, толстенький Евгений Винокуров всегда улыбается, даже когда над ним подшучивают: признак отличного душевного здоровья.

Пополнение прибывает мощное, крупного калибра.

На перерывах кто-то с пафосом «рубит» стихи.

Оценки поступают самые противоречивые. Один из слушателей восклицает:

— Хрестоматийно!

Другой резко машет рукой:

— Черная абракадабра!

Третий, сплюнув, подвел итог:

— Это написано левой холодной немытой ногой.

Ну, значит, сейчас и сам автор, и его критики возьмутся за грудки.

К нам на курс тоже прибыло подкрепление: из ВИЯКа[3] пришел очеркист Анатолий Злобин, с заочного перевелся поэт Василий Федоров. Высокий, светловолосый, он возвышается над стоящими вокруг него противниками на целую голову и что-то шумит, доказывает, поправляя спадающую на лоб светлую прядь.

Однажды после особенно ожесточенной схватки Федоров сказал мне, весело улыбаясь:

— Есть люди твердые как орех. А раскусишь его — и баста! Больше в нем и нет ничего. А меня, — Василий хитро смеется при этом, — меня жуют, как резину, и так-то и эдак, а я все такой же! Не по зубам…

Он приглядывается к о всему своими маленькими, умно поблескивающими глазами, морщит толстые губы, что-то думает, думает…

Есть поэтические таланты, подобные алмазам. Они сверкают ярко, всеми гранями. Но впоследствии, сколько их ни шлифуй, а смысл их все тот же. Ничего в драгоценном камешке не прибавилось нового!

Талант Василия Федорова напоминает мне жемчужину, которая с годами все увеличивается, зреет, нарастает слоями. Вот она была маленькая, песчинка. А вот спустя годы — большая, опалово-розовая и сияет глубинным, молочным огнем, переливается спрятанным внутри него солнцем…

Мы сидели с Федоровым почти рядом, в одной аудитории, и довольно долгое время совершенно не знали друг друга.

Впервые всерьез мы столкнулись с ним в поездке в Воронеж, в дни зимних каникул.

В то время Воронеж был разрушен, пожалуй, не менее, чем Сталинград. Целые километры аккуратных развалин. Аккуратных потому, что они уже обнесены заборами, окружены пушистыми, в белом инее, тополями, укрыты, спрятаны под белым пушистым снегом.

Но за заборами — черные провалы окон, голые, мрачные, обрушенные стены, исковерканные трамвайные пути. Словно трубы архангелов, сзывающие людей на страшный суд, поднимаются к небу черные колонны здания, где у немцев было гестапо.

Казалось бы, кому в Воронеже до стихов, до поэзии, когда еще нет ни света, ни хлеба? Кому интересно слушать двух начинающих, молодых?

Зрительный зал заводского Дома культуры полон. Наши слушатели — мальчишки, выпускники ремесленных училищ: безотцовщина военных годов. В любую минуту они готовы подраться, а подравшись, заплакать; в любую минуту могут засвистеть в три пальца, как голубятники. После смены, еще грязные, неумытые, голодные, в ледяном, нетопленном зале, они собрались на одно из тех самых бесплатных «мероприятий», которые, как известно, всегда ходят в низкой цене…

Я сижу на огромной неметеной, неприбранной сцене и робею: сумеем ли мы завладеть вниманием своих маленьких непоседливых слушателей? Ведь мы будем читать только стихи. Одни стихи. И более ничего! Никаких шпаг глотать мы не будем…

И вот первые фразы брошены в зал.

Тишина.

Слушают внимательно. Ведь это стихи о Воронеже, их родном многострадальном городе, в котором они знают каждую улицу. Это им, видимо, очень понятно. Весело хлопают. Не привычно-старательно, а вразброд, но с азартом.

Меня сменяет Василий Федоров. Он читает стихотворение о мятущейся, полной сомнений душе, выбирающей путь, о единственно верном, правильном шаге:

Переступить? Или вернуться?

Переступить? Или вернуться?

И решено — переступить…

И вдруг свершается нечто ужасное, чего мы не могли и представить себе заранее. В зале мигнул и погас электрический свет.

Полный мрак. Сейчас… Жду. Сейчас заревут, засвистят, затопают каблуками, закричат: «Сапожник!»

И наши голоса потонут в столпотворении вавилонском…

Но — тишина.

В самом деле. Полная тишина.

Федоров на миг перебивает сам себя.

Спрашивает:

— Как, ребята, подождать? Или читать дальше? Будете слушать?

— Читайте… Если знаете наизусть!..

— Продолжайте! Мы слушаем…

И он продолжает.

Принесли свечку, поставили на обрыв, на край сцены. За нею густая, как деготь, темнота. В зале холодно. Очень тихо.

Дыхание поэта клубится белым паром.

И ни один наш слушатель не поднялся с места, не вышел из зала, прежде чем поэт не дочитал до конца и не сказал: «Все». Да и после этого еще какое-то мгновение сидели задумавшись, молча.

Наверное, легенда об Орфее не выдумка древних.

Есть в поэзии сила, которая подчиняет себе человеческое существо, заставляет человека помимо своей воли задуматься, улыбнуться, загрустить.

Эта сила бывает только в талантливых, умных стихах.

С той поры для меня поэзия Федорова стала близкой. Тайна вечного обновления жизни, возвращения людям взятого у них и переплавленного в стихи открывалась для Федорова нелегко. Но за годы сомнений, поисков, неудач он научился делать главное для поэта: не только чувствовать, но и думать. А разучиться думать, как известно, нельзя. Это качество Василия Федорова еще многих порадует.

29Лепестки розы

Наконец-то я в прозаическом семинаре. У Константина Георгиевича Паустовского.

Он расспрашивает, где мы побывали за лето, что видели. И о каждом названном городе рассказывает что-то свое. Кажется, нет в России такого места, где бы он не был сам: тысячи интереснейших подробностей узнаем мы от него о своих собственных родных краях и с волнением отмечаем каждый про себя: как мало мы в жизни видим — и как много увидел он! Неприметные, скучные, на наш взгляд, городишки в его изображении выглядят так, что хочется туда поскорее вернуться и пожить там еще несколько лет…

Оказывается, мы не умеем замечать.

Обостренность восприятия, точность зрения, говорит Паустовский, необходимое и важнейшее качество для писателя. Он не может, говорит Константин Георгиевич, не улавливать самых скрытых и самых тонких намеков, самых сдержанных и внешне неприметных движений души. Однако и при отборе увиденного ему нужно быть тактичным и чутким. Нельзя полюбить книгу, автор которой подсматривает за жизнью с наблюдательностью злорадного, невоспитанного ребенка: этакий чеховский «злой мальчик»!

— А у тебя, тетенька, бородавка на носу! Я сразу заметил!

Потом Константин Георгиевич предупреждает:

— Бойтесь не только словесных литературных штампов, бойтесь также ходячих истин, банальных мыслей. Учитесь делать выводы сами — только тогда вы избежите проторенных дорожек. Уважайте факты. Факты — вещь упрямая…

Он учит нас записывать свои мысли, ведь многое в жизни забывается, выветривается из памяти. Нельзя надеяться только на воображение. Обязательно нужно хорошо знать предмет, который изображаешь: как он выглядит в жизни, из чего сделан, для чего служит.

Записные книжки, говорит он, дисциплинируют человека. Они приучают писать точно и кратко. Многие записные книжки писателей могли бы существовать как самостоятельный литературный жанр. Литература должна быть многообразной!