Молчание цвета — страница 12 из 32


Гуляю по городу, доверившись маршруту, который прокладывает сердце: захожу в каждый чудом уцелевший старый двор, заглядываю в каждое окно, прислушиваюсь к разномастной речи – по говору легко можно определить, западные это армяне или восточные. Во дворе дома художницы Жени Шаре, где я прожила зиму, все так же развевается флаг Арцаха. С крыши деревянной беседки, не мигая, смотрят на меня дворовые коты. Однажды я оставила окно распахнутым, и они пробрались в спальню. Хозяйничали там, пока я не вернулась. Заметив меня, они лениво перебрались на подоконник и были таковы. Я о них помню, они обо мне – нет. Мы состоим из воспоминаний, которые выбрали себе сами. Мы – отражение того, о чем не решились забыть.

Из подслушанного

В кондитерской, одна продавщица – другой:

– Там на улице солнечный дождь.

– Это хорошо. Значит, будет радуга. Обожаю радугу, она такая красивая.

– Красивое легко любить.

– Не скажи. Нужно быть достаточно сильным человеком, чтобы уметь любить красивое. Оно же давит на тебя своим совершенством.

– Ну да.

– Любить вообще не очень просто.

– Было бы просто – это была бы не любовь.


На самом деле диалог был немного другим. Но я захотела услышать его таким. Есть возможность – меняй реальность. Ну или хотя бы пытайся это сделать.


А вот ниже будет абсолютно документальный монолог, реальность которого не изменить, как ни старайся. Я месяц не могла о нем рассказать, только самые близкие знали. Но потом, наконец, решилась:

«Сын погиб на войне, под Джабраилом. Мы не стали хоронить его на Ераблуре[8], не захотели, чтобы он оставался там в одиночестве, без нас. Похоронили на нашем кладбище, чтобы потом рядом лечь. Такой хороший был мальчик, в Туфенкяне работал, со взрослыми был взрослым, с детьми – ребенком. Собирался этой весной помолвиться. Ушел добровольцем, не вернулся. Наринэ-джан, вы простите, что я плачу, но сердце мое переполнено слезами, и они не заканчиваются. Люблю вас очень, вот что хотела сказать».

Однажды утром в моем гостиничном номере выплакивала свое горе горничная.

Нораванк


Памяти Маруси

Храм нужно было выбирать тщательно – не всякий бы подошел. В Грузии Маруся отказалась заглядывать в очередную, третью за день, церковь, уселась во дворе прямо на землю, сердито закурила и заявила: «Хочется кого-то убить и попасть в ад. Столько святости я не вынесу!»

Потому храм нужно было выбирать сердцем. Очень хотелось в Нор Варагаванк, но выбраться в свои края я не успевала – сопровождала группу туристов из России.

И я решила попросить за Марусю в Нораванке.


А дальше все пошло так, как того захотела бы она. Едва успели выгрузиться во дворе монастыря, как к нашей группе подошел высокий, крепко сложенный настоятель.

– Православные? С Пасхой. Пойдем, я вас благословлю.

И погнал слегка ошарашенную группу в храм. Благословив, вытащил из кармана рясы две бумажки: «Ваши туристы научили меня читать молитву за упокой и за здравие, так что диктуйте имена!»

Я не готова была просить за Марусин упокой, я не смирилась с ее уходом. Заметив мое замешательство, настоятель насмешливо поднял бровь:

– Ннннннну?!

И я решилась: «Маруся Васильева».

Он занес ручку, чтобы внести имя в список, но передумал писать внизу, и в самом верху втиснул имя в узенький зазор.

Я прижалась щекой к его плечу, расплакалась. Кто же мог знать, что Марусино имя напишут на армянском для того, чтобы помянуть!


И все же я была спокойна: настоятель Нораванка ей определенно бы понравился. Он большой, шумный и совершенно живой, никакой напускной святости. Нормальный человек из мяса и костей, из слабостей и страстей.

Гид Макс рассказывал, что, благословив польских туристов, он отправил их восвояси с напутствием передать привет папе римскому. Туристы чуть в обморок не грохнулись, но привет передать обещали.

Представляю, как сейчас хохочет Маруся, читая эти строки.

Когда я увиделась с ней в последний раз, в Киеве цвел жасмин. Небо над луковичками церквей расшили бисером облаков, опрокинули солнце в стеклянную гладь Днепра. Стены святой Софии были расписаны мелкими – едва различить – записями на старославянском: «Прости меня, Господи, за то, что я грешу»; и чуть ниже, крохотной, почти незаметной строкой: «И грешить буду». Маруся, высунув в окно машины руку, подпевала Вакарчуку: «Як поруч з тобою – життя починаеться знов! Починається знов!»

Такая вот жизнь, которая в сотый уже раз началась вновь.


В Ереване дождь. Небо душное, вязкое, можно нырнуть и не вынырнуть. Туристы ходят в шортах и футболках, аборигены кутаются в плащи и цокают языками: «Простудитесь ведь!» Дни текут своим чередом, одуряюще пахнет клубникой, свежезаваренным кофе и мокрыми жестяными крышами.

Под водосточной трубой сидит рыжий кот и смотрит на меня желтыми наглыми глазами.

– Погода так себе, да? – вступаю я с ним в разговор, не особо надеясь на взаимность. Кот совершенно по-собачьи принимается мести по асфальту хвостом.

– Из угощений только печенье, овсяное, – извиняющимся тоном сообщаю я.

Кот съедает печенье и лениво ныряет в водосточную трубу. Какое-то время оттуда торчит его мокрый хвост, потом и он исчезает.

Арарат


Если идти от Арабкира к Каскаду, по правую сторону аллеи платанов, на низеньком каменном ограждении можно прочитать наспех начертанное «The fish knows everything».

В памяти мгновенно всплывает саундтрек «Аризонской мечты»: «Человек думает, лошадь думает, овца думает, корова думает, собака думает, а рыба не думает (…) потому что она знает всё».


Платаны стыдливо облетают корой, шелестят листьями, раскачиваются сережками колючих плодов. На широких стволах, незарастающими ранами – клинопись большого города: «Давид», «Н + С», «Андо», «Тамар». Тамар-захрмар, как у тебя вообще поднялась рука, ай Тамар?

Сердце бешено колотится и пытается выпрыгнуть из груди. Впереди – смотровая площадка, с которой можно увидеть Арарат. Идешь и гадаешь – откроется он тебе сегодня или, надвинув на брови папаху из облаков, будет смотреть вбок.


Невозможно быть готовым к встрече с ним. Он всегда опережает тебя. И никогда не открывается частями. Только что его не было, а спустя секунду – вот он, весь, от края до края, белоголовый и седобровый повелитель ветров и караван-сарай ковчегов.

Это я, шепчу я ему, унимая сердцебиение. Крохотная песчинка в твоей могучей тени. Облетающая трухой кора ереванских платанов. Остывшая зола в тавушской дровяной печи. Глупенькая Тамар, вырезающая на стволе дерева свое имя.

Арарат молчит.


Во время нашей войны, продолжаю я, я заглядывала в ленту, чтобы прочитать записи друзей, рассказывающих, что где-то есть счастливая жизнь. Каждая добрая весточка лилась елеем на душу. В Нью-Йорке не отменили спектакль, в Киеве золотятся каштаны, в Лондоне ослабили карантин, в Москве живет улыбчивый мальчик Ромка Лекманов, каждая фотография которого возвращает мне осколок надежды. Я читала те записи и надеялась, что если где-то есть жизнь, то она снова будет у нас.

«Передай всем, кто плачет сейчас: утешение их будет велико и безмерно», – нарушает молчание Арарат.

«Не поверят».

«Тебе – нет, а мне – поверят».


И мне нечего возразить. Потому что два года назад я в очередной раз умерла, а теперь стою напротив библейской горы, дышу ее красотой и осознаю себя остро, до боли в сердце, той рыбой, которая знает всё.

Жизнь больше, чем мы.

Она – наш единственный праведный бой. Рождайся. Рожай. Помогай жить. Умирай, но не убивай.

Рай не где-то наверху. Он в наших душах. И ад тоже. В какую сторону качнется чаша твоих собственных весов – там тебе и жить.

Гюмри


Искали печку долго. Хватали за рукава прохожих, заглядывали им в глаза, не получив вразумительного ответа – разводили руками: ну как же так, это знаменитый сувенир Гюмри, как вы можете о нем не знать!

Женщина окликнула нас, когда мы уже отчаялись. Глаза у нее были совсем как у куклы: круглые, блекло-голубые, в густой опушке длинных темных ресниц.

– Пойдете вверх по улице, увидите два магазинчика, там и будут ваши печки. – И она зашагала впереди, показывая нам дорогу.

На спине ее куртки крупными буквами красовалась нашивка «GOD».

– И God укажет нам путь, – шепнула я. Мы похихикали.

Печек, конечно же, в сувенирных магазинчиках не оказалось. Бог поводил нас по аляповатым залам и, потеряв интерес, отправил восвояси. Но не забыл о нас.

Второй Его посланник оказался кудрявым суетливым юношей с глазами цвета ночи.

– Подкинете по тысяче драмов за каждую печку, я вам их достану, – обещал он.

Поколебавшись, подкинули. Он забрал деньги и канул в туман. Тяжело зазвонили колокола церкви святой Богородицы. Утром я зашла туда, чтобы полюбоваться иконой «Семь ран». Иконы – нетипичная для апостольской церкви история, потому, если будете в Гюмри, сходите посмотреть, лучше ранним утром, когда в храме почти безлюдно. Полюбуйтесь скорбными ликами Марии и двух жен-мироносиц, Спасителя, семерых ангелов, глядящих сверху испуганно. Подумайте о вечном сквозь тишину, запах ладана и свечей. Потом медленно поверните голову направо и с умилением обнаружьте в крохотной нише аккуратно сложенные предметы для уборки: старую деревянную швабру, веник, метлу, мокрые, развешенные на просушку тряпки, вымытое до блеска алюминиевое ведро. Если напрячь слух, можно услышать, как на каменный пол капает с тряпок вода. Никакого пафоса, жизнь, какая есть, какой она и должна быть.

Вечером того же дня второй посланник вручил нам печки. «Звоните, если еще что-то понадобится, все достану», – заверил он и растворился в воздухе Чеширским Котом. Я повертела в руках сувенирную печку. Она немного смахивала на печи моего детства: жестяная, ржавая, со скрипучей заслонкой и боевито торчащей трубой. Только если наша печь прямоугольная, эта круглая, буржуйкой. Я везла ее сквозь отмененные рейсы и локдауны в Москву, чтобы хранить с остальными дорогими сердцу армянскими артефактами. Их у меня набралась внушительная коллекция: ослик, пастух, тряпичная кукла-старушка, сшитая моей сестрой Сонечкой. Гранат. Коллаж: лежащий на боку карас и плотно прикрытая дверь погреба. Глиняная чашка. Сосновая шишка из Берда. Камушек из нашей реки. Инструмент, сделанный моим прапрадедом Василием для моей прапрабабушки Анатолии – она использовала его, когда ткала ковры. Теперь еще печка, раздобытая в Гюмри.