И да, открытка.
У этой открытки, кстати, смешная история. Привезла я ее из Милана. С Миланом вообще вышло странно. Я там пробыла всего два дня. В первый день бродила наобум по городу и вышла к хачкару. Я аж глазам своим не поверила, обсмотрела его со всех сторон, погладила завитки креста. Все верно, он. Стоило лететь в Италию, чтобы любоваться армянским хачкаром.
На второй день ушла от греха подальше в противоположном направлении и заметила в окне сувенирного магазинчика открытку, показавшуюся мне смутно знакомой, армянской. Но продавец уверил, что автор – итальянец.
– Наверное, сицилийский художник, – предположила я.
– Да, да, – энергично закивал продавец.
Я ему поверила, но, вернувшись в Москву, открытку на полку с армянскими артефактами поставила – пусть будет, уж очень она какая-то родная.
На днях протирала пыль и уронила на пол открытку. Подняла, перевернула и наконец-то прочитала имя художника. «Karalov, „The mother and the guests, 1953“».
Гугл обнаружил только одного художника Каралова: Иосиф (Овсеп) Артемьевич Каралов (Каралян). Тбилисский армянин.
Грузия. Моя
Здесь туманы похожи на те, мои, из далекого детства: светлоглазые и молчаливые, они спускаются с гор великанами. Здесь небо ниже, чем кажется: встал на цыпочки – и провел по нему рукой. От края до края. Здесь каждый камень, каждый проулок, каждый осколок глиняного квеври[9] рассказывает о том, что было и чего не вернуть. Здесь реки говорят на том языке, который мне – сомехи[10] – не нужно переводить, я его чувствую и знаю. «Если не прищуриваться, кажется – что твоя», – уверял мой шестилетний сын, оправдывая друга, унесшего домой садиковскую игрушку.
Ровно так у меня с Грузией. Если не прищуриваться, кажется – моя.
Здесь дворы такие, как в городке моего детства: кривобокие, со покосившимся частоколом, с бликующими на солнце стеклами шушабандов, с сиреневой тенью, тянущейся от каменной стены дома к тутовнику, с неизменными розами, которые не срезают, даже когда собирают лепестки на варенье. С пахнущими влажным утром белыми и лиловыми лалазарами. С виноградной лозой, увивающей деревянную веранду дома. Здесь все невероятно, невозможно родное. Потому, услышав выражение, тождественное армянскому «цавд танем» – «возьму твою боль», я не удивляюсь, а с облегчением выдыхаю – все верно, все так и должно быть. Шени чири ме. Твоя беда – мне.
Здесь такие старики, что в каждом видишь отражение своих. У бабушек головы покрыты платками, поверх длинного платья повязан фартук с большими карманами, и я даже не сомневаюсь, что именно в этих карманах: нектар и амброзия моего детства – сухофрукты и орехи.
У дедушек лица праотцов, хочешь – пиши иконы, а нет – сиди рядом и задавай вопросы. О великомученице Нино, о кахетинской царице Кетеван, о Давиде Строителе, собравшем разрозненные грузинские княжества в единое царство и воздвигшем город, который и сейчас, спустя столетия, берет за душу. Омытый дождем город, осененный скудным звоном церковных колоколов и молчаливым присутствием минаретов. Тбилиси.
Здесь так много моего, что, увидев сбегающую по каменным ступенькам девочку, невольно вздрагиваю – я? Не я?
Нея.
Страна воздушных балконов и узких улочек, удивительных песен и сурового молчания гор, страна сотен рек, разрушенных и вновь восставших храмов. Страна печали и смеха. Страна любви.
Saqartvelo.
Моя, моя.
В тбилисском аэропорту шумно и суетно. К паспортному контролю змеится длинная очередь. Пристраиваюсь в конец, готовлюсь к долгому ожиданию. Предаюсь привычному занятию – наблюдаю людей. В аэропортах они читаются особенно легко, может быть, потому, что из-за занятости не считают нужным прятаться за масками.
Пятилетний мальчик натягивает на плечи рюкзак вверх тормашками.
– Переверни, – подсказывает мать.
– Не буду! – хмурится мальчик и упрямо надевает рюкзак наоборот.
– Неудобно же! – вмешивается дед.
– Отстаньте!
Мать с дедом переглядываются, прячут улыбки. Мальчик сопит. Повозившись, со вздохом переодевает рюкзак. Поднимает глаза, бубнит примирительно:
– Деда, а деда. Поиграем?
Дед с готовностью выставляет кулак:
– Камень-ножницы-бумага…
Две сестры, та, которая постарше – строгая и сосредоточенная молчунья. Другая – легкомысленная и щебетливая хохотушка.
– У нас уйма времени, пойдем мне очки смотреть?
– Зачем тебе еще одни очки?
– Для счастья!
Старшая смотрит на младшую долгим задумчивым взглядом, та строит ей смешную рожицу.
– Я за это «Триумфальную арку» дочитаю. Обещаю.
– Не дочитаешь.
– Не дочитаю, ага. Ну что, пошли очки смотреть?
Уходят. Младшая идет вприпрыжку, старшая немного сутулится. Волосы у обеих одинаковые – вьющиеся, с отчетливой «ирландской» рыжинкой.
Очередь продвигается на пролет, поворачивается ко мне другим боком. И я вижу женщину. Она рыдает – горько и безутешно. Не пряча лица, стирая бесконечные слезы ладонями. Поминутно привстает на цыпочки, высматривает среди провожающих кого-то. На последнем витке, когда вот-вот уходить, она внезапно расталкивает людей, пробирается к разделяющей ленте. С той стороны к ней подходит мужчина. Она подставляет ему лицо. Он целует ее в мокрые глаза, в безвольные губы, в каштановые волосы – она заколола их на затылке, он пытается заправить выбившиеся пряди, терпит неудачу, смущенно улыбается, шепчет какие-то слова. Она напряженно слушает, молчит. Неимоверным усилием отрывается от него. Он надевает темные очки. Она протягивает билет и паспорт сотруднику аэропорта, уходит, не оборачиваясь. Удостоверившись, что она не видит, он резко нагибается, упирается ладонями в колени. Очки падают, он их не поднимает, утирает слезы. Уходит, очки так и остаются лежать на полу.
За стеклянными стенами – изнуренный зноем город. Он не похож ни на один другой, он совсем особенный и по-своему родной. Там я мгновенно оказываюсь в пространстве, знакомом до боли. Беспомощная в незнакомых городах, без труда нахожу нужные дома, легко выпутываюсь из бескрайнего лабиринта улочек, распознаю непонятную мне, но удивительно понятную речь, пригоршнями черпая из нее ясные с детства слова: режани, шушабанди, гижи, караги, дарбази… Ранним утром этот город пахнет пшеничной мукой и бездомными котами. Поздним вечером – перегретыми на солнце медяками, бездвижной рекой и густым янтарным вином. В день расставания он задумчив и молчалив. На прощание обязательно подсовывает картинки, которые отныне будут с тобой. Мальчик с надетым вверх тормашками рюкзаком. Две прекрасные сестры. И мужчина с женщиной – обоим сильно за пятьдесят, а может, и за шестьдесят – сложно распознать возраст любви. Они так и стоят, обнявшись, в тбилисском аэропорту. У нее бледные губы и прозрачные глаза. У него трехдневная щетина и белесый шрам на левой руке.
Любовь всюду и везде. Всюду и везде.
Латвия и Эстония
А ведь такими я и запомню их – солнечная, жарко-влажная Рига и завешенный дождем Таллин. Цветущие каштаны, золото рапсовых полей, брусчатка, голуби и чайки, шпили ратуш и костелов, луковички храмов, каменные, заросшие кудрявой гречишкой стены крепостей.
Блеклая сирень. Нежные ландыши. Пуховое небо.
Дышать, дышать.
Два разных мира. В Риге превращаешься в бездомного кота, основная забота которого – гулять по крышам и наблюдать город. В Таллине, совсем наоборот, хочется лечь в траву и, раскинув в стороны руки, наблюдать облака. И пусть звонят колокола, каждые пятнадцать минут бьют часы на ратуше, пусть над тобой течет река людей – невозможно красивых, богообразных. А ты любуйся ими и гадай – может, этот в прошлой жизни был эльфом? Или, может быть, тот?
И там и там прилетает привет от родины. В Риге это крепко заваренный ароматный кофе, который тебе подают во дворе армянского храма. В небе янтарится закат, сделав прощальный круг над куполом, укладываются спать пчелы – отец Хосров обзавелся пасекой, так что в этом году будет первый храмовый мед.
А в Таллине это кочари, который танцуют на площади ратуши местные армяне. Мне на встречу с читателями, я спешу, но не остановиться и не полюбоваться не могу. Звучит зурна, вплетая в дождливое полотно тугого балтийского воздуха искристые нити, выбивает мерный такт дхол[11], шаг, еще шаг, подскок – и ты, расправив крылья, летишь. Кочари – танец войны и мира, танец надежды и веры, танец счастья и любви. Танец родины.
На таллинском книжном фестивале вышел конфуз. Столкнувшись с Джулианом Барнсом, я принялась на своем ломаном английском объясняться ему в любви. Барнс вежливо меня выслушал, неуверенно покивал, соглашаясь. Я, восхищенная его скромностью, откланялась и, довольная собой, ушла восвояси. Как потом оказалось, это был не Барнс, а совсем наоборот – Эндрю Уилсон. Другие дни фестиваля, снедаемая угрызениями совести, избегала обоих писателей. Стеснялась Уилсона, переживала, что так и не рассказала Барнсу, как полюбила его книги.
Забыла в таллинском кафе зонт. Пусть он прослужит долго тому, кто его нашел. А я обязательно вернусь, потому что приметам нужно соответствовать. В эту поездку накситраллей не встретила, но в следующую обязательно встречу.
В аэропорт выезжала ранним воскресным утром. Таксист предупредил, что будет еще один пассажир. Им и оказался Барнс.
– Нас друг другу не представили. Как вас зовут? – вежливо осведомился он.
В ответ прорвало плотину, и я наконец высказала все, что думаю о его прозе. Извинившись за плохой английский и удивляясь тому, откуда берутся слова, минуты три говорила, не останавливаясь.
– Вы уверены, что не знаете английского? – улыбнулся мистер Барнс.
– Абсолютно!
Расстались, весьма довольные друг другом. Имя свое я ему так и не назвала.