Молчание цвета — страница 17 из 32

Лева кивает, соглашаясь. Добавляет задумчиво: «Все так».


Когда попадаешь в еврейский дом, вся семья – бабушки-дедушки, мамы, папы и дети, черепахи и попугаи, и даже студенты-постояльцы превращаются в идише мам. Каждый принимается заботливо хлопотать над тобой, как бы ненароком подсовывая теплый плед, бутерброд, конфету или яблоко, чашечку чая или, может быть, кофе, а то до обеда далеко, целых двадцать минут, и нужно как-то эту вечность продержаться. Кормят на три месяца вперед. Собирают в путь-дорогу, будто на необитаемый остров, настоятельно подсовывая то одно, то другое. Попытка отвертеться смерти подобна, потому уезжаю из Виктории с огромной коробкой драгоценной женьшеневой настойки.

– У тебя тур тяжелый, двадцать городов, везде с читателями встречаться и книги подписывать, так что нужно продержаться! – возмущается моим отнекиванием Лева.

– По бутылочке в день, лучше на голодный желудок, – напутствует Шура.


Напоследок меня кормят классическим канадским завтраком. Еда основательная – яйца бенедикт, жареная картошка, малосольная семга, салат, тосты, сливочный сыр, кофе. Я ем, подставив лицо солнцу – Виктория удивительно теплый город. Благодарю Леву и Шуру за родственный прием.

– Мне с вами было очень хорошо.

Время терпит, и Лева рассказывает о своем родном городе.

В Черновцах был очень богатый центр румынской православной церкви. О его богатстве можно судить по резиденции митрополита (ныне это Черновицкий университет). В Первую мировую митрополитом был Владимир Репта. Война не миновала Буковину. Во время знаменитого Брусиловского прорыва на всем протяжении линии фронта происходили колоссальные еврейские погромы. Митрополит Владимир сделал несколько вещей: написал генералу Брусилову, что местное еврейское население очень лояльно относится к православной церкви (это письмо нашел, работая в архиве, Яков Стеюк, отец Левы), взял на хранение шестьдесят три свитка Торы из главной синагоги (их вернули после окончания войны), развесил по всему городу объявления, что молодые девушки и женщины, опасающиеся насилия со стороны солдат, могут укрыться на территории резиденции. В Черновцах погромов не случилось.

В 1926 году, когда Владимир Репта умер, Якову Стеюку было одиннадцать лет. Он вспоминал, как всех учеников еврейской гимназии, в том числе и его, вывели на улицу прощаться с митрополитом.

У Левы срывается голос, он смущенно улыбается – старею, что ли. Шура гладит его по руке. У Шуры тонкие длинные пальцы, голубые глаза и рыжие конопушки. Я так и вижу, как ее бабушка, такая же высокая статная красавица, раскатывает слоеное тесто для маины – мясного пирога с вермишелью и яйцом. Размеренное движение ее рук – самое средоточие жизни, ее суть и предназначение. Рука, раскатывающая тесто. Рука, качающая колыбель. Рука, отводящая беду.

Справившись с волнением, Лева продолжает:

– Путь от собора, где отпевали митрополита, и до кладбища проходил в стороне от главной синагоги. И раввины вынесли Тору на улицу, по которой проходила похоронная толпа. Так что и Тора проводила митрополита.

* * *

Канада – страна сиплого октябрьского неба, пестрой россыпи рябиновых ягод и зеркальных облаков: посмотришь вверх и обязательно поймаешь свое отражение. Небо здесь низкое, медлительное, кажется – его накинули на города, чтобы им было не так холодно. Веселый работник монреальской таможни озабоченно спрашивает, перекатывая на ладони несколько бутылочек с женьшеневой настойкой: «Что это такое?» Моего английского хватает только на «чайный концентрат». Молодой человек с уважением цокает языком. Узнав, что я прилетела из Москвы, с гордостью выдает три русских слова: «Ахуэц, спасиба и дасвидани». Мой смех, наверное, слышно на том конце аэропорта.

Пока я лечу в Бостон, там, в Черновцах, живут своей трогательной жизнью герои рассказов Маруси. «Янкель, инклоц ин барабан!» – кричит Матвей брату с румынского берега Прута, и Янкель приводит к реке целый оркестр, чтобы поиграть на барабанах, а старенькая мама Ева Наумовна, навсегда разлученная с сыном границей, разглядывает своего Янкеля в бинокль, слушает, как он играет, смеется и плачет. Смеется – и плачет.

Бутылочек с женьшеневой настойкой хватает на весь мой американский тур. Последнюю откупориваю уже в Нью-Йорке, в день вылета в Ереван.

США


Америка ошеломляет своей естественностью, степенностью и патриархальностью. Камерный, двухэтажный, лубочный Вашингтон после монументальной Москвы кажется выдумкой и даже небылью: узкие улочки, небольшие дома, неспешное течение бытия. Страна непрошеных эмигрантов, строилась она на навсегда – в каждом дворе растет свой клен, дуб или платан, подпирает макушкой небеса. Поклон от тех, кого уже нет. В Джорджтаунском университете батареям отопления почти столько лет, сколько стране. Никто не выкорчевал, не поменял на новые. Работают, живут, греют.

В Кливленде прогуливающимися по городу оленями никого не удивишь. Выходят они из лесу целыми семьями: бабушки-дедушки, мама-папа, несколько веселых оленят – и прохаживаются вдоль живых изгородей, подъедая тюльпаны и розы. Олени, оказывается, большие гурманы, и всякой ботанической тривиальности предпочитают сладкие ароматные цветы. В Кливленде меня приводят за руку в музей, к крохотной статуэтке, от одного взгляда на которую перехватывает дыхание: изящная мраморная девочка, смотрящая куда-то вверх, длинная тонкая шея, волосы, подхваченные ветром. «The Stargazer», Early Bronze Age, Western Anatolia, 3rd Millennium BC. Western Anatolia! Здравствуй, моя родная, здравствуй, сестра моя.

Деревянные дома Бостона смахивают на выброшенных на берег огромных чешуйчатых рыб. По городу гуляют такие ветры, что превращаешься немножко в парус и отдаешься им на откуп: куда они, туда и ты. Бостонские ветра словно малые дети – легкомысленные, но совестливые, потому, наигравшись и наконец-то сжалившись над тобой, непременно выводят к самому побережью, на скрипучий порог «Driftwood Restaurant», старенькой как мир забегаловки, где не принято просить меню, потому что на завтрак всегда подают кукурузные оладьи с кленовым сиропом, а на обед и ужин – рыбу, которую бог послал. Постоянство превыше всего.

Нью-Йорк относится к тебе как к бедному провинциальному родственнику, который выбрался в большой город на три дня – утрясти какие-то мелкие дела. Он обрушивает на тебя всю свою каменно-стеклянную красоту, а потом снисходительно наблюдает, как ты ходишь по Манхэттену – абсолютно контуженный и потерянный, каждый раз удивляясь своему отражению в витринах и лужах. Осень, конец октября, но у Централ-парка зеленый пушистый подол, опрокидывайся на спину, вглядывайся в облака. Все для тебя, милая, все для тебя.

В крохотном Хердоне с удивлением наблюдаешь, как сосед-демократ (две недели до выборов, горячая пора!) каждое утро переставляет синюю табличку с надписью «Vote Hillary-2016» так, чтобы она оказывалась на краю газона соседа-консерватора. Сосед-консерватор, дождавшись, когда сосед-демократ закончит свою подрывную деятельность, выходит из дома и молча переставляет табличку обратно. Ни ссор, ни Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем, ни Миргорода.

В Городе Ангелов невозможной красоты облака, раскинутые чудным ворохом над головой. К ночи, когда суета притихает и ветер приносит далекий голос океана, небесная прядильщица зажигает звезды, выпускает луну, достает старое веретено и садится прясть из этих облаков человеческие судьбы, шепотом напевая тоскливую колыбельную – the moonlit sky watches over you, so close your eyes, baby blues…

Город Ангелов – это люди, которые опекают меня в этом прекрасном, нестрашном, совсем не кэрролловском зазеркалье. Сейчас мы немного поедим, говорит Анна Паноян, накрывая к завтраку практически новогодний стол, а на мое недоумение машет рукой – в Америке принято завтракать щедро и обильно. На второй день у нас занятие йогой и прогулка вверх по Маунтайн-стрит, город непривычно тих, воздух наполнен ароматом увялых цветов, таким терпким и сладким, что кружится голова. Но в этой перезрелой и все еще цветущей красоте столько безграничного отчаяния, что хочется остановить время и отмерить всем, кто цепляется за жизнь, еще много жизней. Конечность – понятие до того относительное, что его легко можно обратить в вечность, решаем мы с Анной. И тут же, будто для того, чтобы сбить пафос, идущий далеко впереди мужчина с чувством и со страстью, громогласно и решительно чихает.

– Чихнул по-армянски, – констатирует Анна.

В Городе Ангелов каждый десятый чих звучит по-армянски.

Потом будет океан. Крикливые наглые чайки, учуяв приближение заката, все как одна усаживаются на влажной кромке берега и, вытянув шеи, наблюдают уход солнца. Одна из них, оставляя на песке тонкую цепочку следов, семенит к нам и, застыв совсем рядом, тяжко вздыхает – какая может быть вечность, когда такие печальные дела! Главное верить, говорю ей я. Чайка пожимает плечом, не соглашаясь с нами, но и не улетает, и я решаю, что имя ей – Джонатан Ливингстон. Проводив солнце, мы расходимся-разлетаемся навсегда. «Постарайтесь познать, что такое любовь!» – кричу я чайке. Она притворяется, что не слышит.

Из Города Ангелов я привожу рассказ Анны о ее деде, угодившем на Вторую мировую войну отцом пятерых детей.

«Вместе с другими лорийскими и ленинаканскими земляками его бросили в самое пекло – Керчь (которую потом в народе называли могилой армян). Кто не погиб в той мясорубке, попал в плен. Людей перегоняли пешими эшелонами в Германию, в наспех организованные лагеря для военнопленных. Как выглядели эти лагеря в начале войны? Отгороженная колючей проволокой голая земля со сторожевыми вышками по периметру. По большому счету, людей туда распределяли умирать от голода и болезней.

В лагере военнопленных пятого округа оказалось много армян – из-под Керчи, Харькова, Киева. Погибать от голода и болезней они не собирались. Разведали обстановку, сообразили, что немцам не до них – запланированная молниеносной война на восточном фронте не только не заканчивалась, но превращалась в долгое и мучительное кровопролитие. Спустя время военнопленные организовали школу для неграмотных, возвели часовню, сделали медпункт. Создали ремонтные мастерские, где шили одежду и обувь. Собрали музыкальный класс – у них был свой маленький оркестр. Потом организовали банк, который в том числе занимался кредитованием. Стали вывозить за пределы лагеря товар – на обмен и продажу. Удивленные такой кипучей деятельностью немцы препятствий не чинили и наблюдали происходящее с возрастающим интересом. Через какое-то время, пораженные волей к выживанию, они снесли стены лагеря, позволив пленным влиться в гражданскую жизнь. Местность эту в народе долгое время потом называли Малой Арменией.