– А он?
– Смотрит как дурак, даже не смеется. Сразу видно – не из наших!
Берд – это в первую очередь родители. Сорок восемь лет семейной жизни. Война и мир, любовь и птеродактили. Отношения – приближенные к боевым. Мама пилит, папа огрызается. Папа любит, мама отлынивает. Мама сажает пионы, папа – кукурузу. На соседних грядках. Тут кукуруза, там пионы, дальше огурцы и сразу же – гибискус. Над земельным участком стоит огромное ореховое дерево. Папа решил спилить некоторые ветви, чтобы было больше солнечного света. Ничтоже сумняшеся отпилил все ветви на нашей стороне. Теперь орех плодоносит на соседский участок, зато папа за ним преданно ухаживает и поливает. Мама хватается за голову и называет его «этот человек». Папа отвечает своим коронным «кировабадци»! Мы с младшей сестрой Сонечкой то плачем, то смеемся.
Диалоги – отдельное счастье.
– Посадил в этом году два мешка картошки, – в предвкушении бешеного урожая хвастает папа.
Мама, флегматично:
– Будет как в прошлом году: посадил два мешка картошки, собрал ведро колорадского жука!
Папа вдумчиво и завороженно разглядывает лежащий на краю огорода большой плоский валун.
– Чего ты там увидел? – любопытствую я.
Он, стряхнув наваждение и с опаской отходя в сторону:
– Армянина нельзя оставлять один на один с камнем, иначе пока не выбьет на нем хачкар, не успокоится.
Собираемся на пикник. Мама убеждает папу переодеться в другую рубашку.
Папа, дымясь ушами – терпеть не может переодеваться:
– Женщина, чем тебя эта рубашка не устраивает?
Мама выдвигает железобетонный аргумент:
– В той ты выглядишь моложе!
Папа, ворча, надевает желтую рубашку. Теперь он похож на побитого невзгодами доисторического цыпленка. Но его мало волнует внешний вид, он недоволен торчащим колом воротом рубашки.
– Женщина, посмотри, какие воротники!
– Не воротники, а ворот! – Мама тщетно пытается придать рубашке надлежащий вид.
– Это у тебя ворот. А у меня воротники, целых два: справа и слева! И оба идиотские!
Августовский Берд нежен и задумчив: низкое и густое небо – черпать не исчерпать, мерцание звезд – к концу лета оно робкое и смиренное – за порогом холода, спящая по обочинам пыльной деревенской дороги мальва, бормочущая сквозь дрему река.
С выходом луны заводит печальную песнь неведомая нам птица – плюууу, плюууу, плюуу.
Спрашиваем у папы, как ее зовут. Он на секунду отрывается от книги.
– Какая птица?
– Вон та, печальная.
– Мы ее так и называем – печальная птица.
Спустя час кропотливого поиска, во время которого сестра Сонечка демонстрирует высший пилотаж по формулированию идиотских запросов поисковику (ночная птица, которая грустно зовет; птица, которая говорит плюуу-плюуу; сова или филин, кричащие с частотой бьющих часов; печальная и грустная ночная кукушка – и здесь гугл сдается и выдает правильный ответ), мы наконец вычисляем ее: сова-сплюшка. Но сразу же решаем, что самое верное ей определение – печальная птица, потому что ее отчаянный зов и есть воплощение того всеобъемлющего ощущения сиротства, которым накрывает нас каждый раз, когда мы уезжаем из Берда.
Мы родом из города печальных птиц. Все мы родом из городов печальных птиц. Мы уезжаем, а они ждут и зовут нас – плюуууу, плюууу. Вспомнить – радость. Услышать – счастье. Вернуться – благословение.
В Берде нежный ноябрь. Стираное-перестиранное небо сушится на белесых ветвях кленов, скаты черепичных крыш покрываются за ночь морозным рисунком, а с рассветом, оттаяв, пахнут влажным и теплым, к полудню солнце опускается так низко, что прикоснуться к нему не составляет труда, и только страх обжечься удерживает тебя от такого безрассудства. Счастья больше, чем можно в себе уместить, оно рвется наружу и не дает дышать, я пытаюсь о нем рассказать, но умолкаю, споткнувшись о первое же беспомощное слово, только судорожно выдыхаю – вооооот.
– Могла и этого не говорить, – улыбается сын.
Настали времена, когда ему не нужно рассказывать и объяснять, он сам все видит и понимает. Раньше я показывала – сыночек, посмотри какая удивительная кладка стен, двух одинаковых камней не найти, но, заметь, нет в этом никакого неблагозвучия, одна красота.
Раньше он уточнял – а что такое неблагозвучие?
Теперь говорит – мам, посмотри какая кладка, словно дети камни складывали, двух одинаковых не найти, но вся красота именно в этой бесхитростной простоте.
Мою прапра звали Анатолия тер Мовсеси Ананян, рассказывала я. Мовсес – имя ее отца. Тер – потому что он был священником. Запомни, сыночек, это ведь так важно – хранить в сердце имена тех, сквозь кого мы проросли.
Раньше он спрашивал – мам, как можно сквозь кого-то прорасти?
Теперь говорит – нашими голосами звучат имена тех, кого уже нет.
Утром приходит туман, стоит за окном слепым великаном, стережет покой. Загораживает пространства, оставляя узкий зазор между тобой и полуразрушенной стеной старого Варагаванка. Мы заглядываем в промозглые кельи, поднимаемся по высоким ступеням под самый купол, дивимся игре света на колоннах, несколько раз на дню меняющих цвет. Сейчас они золотистые, потом будут белоснежными, ближе к вечеру станут тускло-бирюзовыми, а с закатом засияют нежно-абрикосовым. На заднем дворе стоит удивительной красоты хачкар – с распятым спасителем и архангелами. Сын задумчиво проговаривает, прикасаясь кончиками пальцев к ажурному боку камня:
– Кажется, я понимаю, почему в наших храмах нет и не должно быть икон. Их нам заменяют хачкары.
По улицам, отчаянно грохоча, раскатывают дряхлые автомобили: довоенные «форды», голубые «запорожцы» и оранжевые «москвичи». «Победа» цвета топленого молока, мигнув близорукими фарами, скрывается за углом, через секунду оттуда раздается отчаянный грохот.
– Взорвался? – смеется сын.
– Просто скорость поменял. Здесь все делают громко: ездят, ругаются, ненавидят. Еще громче игнорируют.
По дороге, ведущей к мэрии, семенит стая уток – важных и толстопопых. Заглядывают во двор церкви, задрав клювы, рассматривают вертеп.
– А где ослик? В прошлом году он был, – негодуют хором.
Мария и Иосиф разводят руками. Откуда нам знать, куда эти бердцы подевали ослика!
Волхвы стоят, дары лежат, младенец спит, утки галдят. На макушке вертепа сидит пестрый петух и нецензурно выражается в адрес проезжающих машин.
За то и люблю, говорит сын.
За что, затаив дыхание, спрашиваю я.
За незатейливую картинку бытия.
Вспомнила, как ходили с папой к Немецанц Борику – разузнавать рецепты копчений. Зимы в Берде не случилось – ни снега, ни маломальского мороза, только лужи к утру затягивало хрупкой пленкой льда. Папа шел впереди, не пропуская ни одной лужи, – и с детским восторгом наступал на лед.
– Хоть бы одну мне оставил! – возмутилась я, но следом сообразила, что он просто отвык гулять со своими детьми. Мы выросли и разлетелись по миру, теперь он отдувается за всех за нас.
– Следующая лужа твоя, – пообещал папа.
И мы гуляли по Берду и по очереди «лопали» лед на лужах. Не спрашивайте, каким бывает счастье. Счастье бывает именно таким.
У Борика прадед из еленендорфских немцев, оттого род их называется Немецанц. Свинину Борик готовит так, что хочется поселиться вблизи его коптильни и провести остаток жизни, заедая прозрачные лепестки пряной ветчины щедрыми ломтями сальтисона. Мясо для своих заготовок он берет у фермеров, у которых «гуляющие» свиньи. Называются они так не за неразборчивость в отношениях, а потому, что пасутся, не щадя талии своей – от зари и до заката. Загоняют их стадами в буковые леса на целый день, а вечером они выползают оттуда – переевшие до икоты, и, подгоняемые свинопасом, несутся резвой трусцой на родную ферму. Потому они не тучные, а в меру поджарые. Только шибко мордастые – на объеме щек бег трусцой не отражается.
Борик виртуозно коптит свинину. По-немецки педантично и по-бердски маниакально. Подчеревок натирает приправами, чесноком и солью, заворачивает в рулет, оставляет на ночь под гнетом. Варит на пару, потом, дав вытечь лишней влаге, коптит на буковых опилках. Окорок готовится долго – сорок дней, половину из которых мясо, нашпигованное чесноком и густо натертое специями, маринуется в эмалированной емкости. Потом оно неделю хранится в рассоле. Долго обтекает. И три дня коптится в специальной жестяной бочке. Про бастурму Борик уже рассказывать не стал, да и что там рассказывать, секрет ведь не в способе приготовления. Если десяти разным людям дать один и тот же набор продуктов и один рецепт, на выходе все равно получишь блюдо с десятью разными вкусами. Дело не в рецепте, смеется Борик. Дело в энергетике рук.
Мама запекла домашнюю индейку – с яблоками, лимоном, айвой и черносливом. Дала отдышаться вину. Нарезала толстыми ломтями домашний хлеб. Выставила сыр, зелень, всякие соленья. К кофе у нас пахлава. И счастье общения. «А помните, как Наринэ получила свою первую двойку? По географии. Пришла домой, заявила, что больше в школу не пойдет, и легла лицом в подушку. Я не знала – плакать или смеяться. Думала – отойдет. Но к вечеру стало ясно, что решение бросить школу непоколебимо. Назавтра я подошла к учительнице географии и рассказала о случившемся. Вот так и так, говорю, у ребенка шок, в жизни даже четверки не получала, а тут такое. Географичка выбрала наугад параграф. Пусть выучит отселе и доселе, я на следующем уроке ее спрошу. Убедить Наринэ распоследний разочек сходить в школу стоило огромных усилий, но я все-таки смогла».
Я помню географичку. Невысокая смуглая женщина с раскосыми медовыми глазами и густо вьющимися волосами, которые она собирала в причудливую прическу, закалывая множеством заколок-невидимок надо лбом и за ушами. В кармане жакета лежал неизменный пакетик ванили – заменял ей духи. Объясняя новый материал, она мерно постукивала концом деревянной указки по полу. Мучила нас азимутами и климатическими поясами. Помню, как в тот день я стояла перед классом – онемевшая от ужаса. Молчала целую вечность. Выученный параграф напрочь вылетел из головы.