Молчание в октябре — страница 19 из 56

Он не делал секрета из своей все прогрессирующей неверности ни для кого, кроме своей кроткой, ни о чем не подозревающей жены. Вероятно, он надеялся, что его друзья пощадят ее чувства и не откроют ей неприглядной правды о его беспутстве. Я был немного шокирован его поведением и не скрывал этого от него, между тем как на Астрид его переходящая все границы неверность не производила ровно никакого впечатления. А когда я однажды спросил ее, что бы она сказала, если бы я в один прекрасный день пустился во все тяжкие подобно нашему другу, она поцеловала меня в лоб и ответила, что у меня на это нервишек не хватит. Она наблюдала за его любовными шашнями, не осуждая, но и не оправдывая его, отстраненно, словно речь шла о незначительном проступке, который не стоит того, чтобы о нем рассуждать. Видимо, в этом она была права, и я даже восхищался ею за эту способность делать различия между теми сторонами его натуры, которые были ей несимпатичны, и теми, которые она в нем ценила. У нее была слабость к циникам, к их беззастенчивому кощунственному юмору, и инспектор музеев иногда заставлял ее хохотать до слез. Во время ужина я сидел за столом несколько поодаль от его жены, и нам не удалось поговорить. Теперь же она, вероятно, захотела проявить любезность и задала мне вполне невинный вопрос о том, как поживает Астрид и какой фильм она сейчас монтирует. Я отвечал на ее вопросы, и у нас даже вышла короткая беседа, пока мы ехали по направлению к городу. Я всегда действую успокаивающе на застенчивых людей, в моем обществе они чувствуют себя более уверенно, и у них развязывается язык, что может показаться несколько тягостным, но в то же время и спасительным в некоторых случаях, вот как, например, сейчас, когда мы с ней очутились вместе в тесном салоне такси. Под конец она окончательно расчувствовалась и попросила у меня прощения за то, что ее муж так неуважительно говорил о моей дочери за аперитивом. Я не согласился с ней и заметил, что, строго говоря, неуважительно говорилось не о Розе, а о ее возлюбленном. Инспектор музеев тут же ухватился за мой оправдывающий его маневр и подтвердил, что речь шла вовсе не о Розе. И, собственно, с чего это она вмешалась в эту историю? В конце концов, почему бы не позволить себе быть откровенным, когда беседуешь со старыми друзьями? Но его жена возразила, что всему есть границы, ведь речь идет о совсем молодых людях, и откуда ему знать, может, я считаю возлюбленного Розы славным парнем? Инспектор музеев презрительно фыркнул при словах «славный парень» и повторил свою уничижительную оценку смехотворной и фанатической приверженности этого «славного парня» авангардизму. Я попытался выступить в качестве посредника в споре между ними, но кончилось тем, что я взял под защиту инспектора музеев. Их перебранка прекратилась лишь тогда, когда она попросила шофера остановить машину около ночного киоска и вышла, чтобы купить сигареты. Мы сидели молча в ожидании, несколько скованные присутствием шофера, но вдруг инспектор повернулся ко мне и посмотрел на меня взглядом, в котором читалось почти отчаяние. Он сказал мне, что я счастливый человек. Что он имеет в виду, спросил я. Ну, я счастливый человек, пояснил он, потому что у меня есть Астрид. Я не знал, что на это ответить, и сосредоточился на том, чтобы не выдать чем-нибудь охватившего меня волнения и спокойно встретить его полный отчаяния взгляд в полутьме машины. Запах алкоголя, исходивший от него, достигал заднего сиденья в углу, где я сидел. Ему хотелось бы кое-что рассказать мне. Говорила ли мне когда-нибудь Астрид, что он однажды, когда я был в отъезде, попытался затащить ее в постель? Ему явно было безразлично, что шофер сидит с ничего не выражающим лицом и жадно ловит каждое наше слово, лениво наблюдая, как дождь стекает по ветровому стеклу длинными полосами. Он сказал, что беспокоиться мне не о чем. Это случилось давно, пять лет назад, не меньше. К тому же она отвергла его. Впрочем, я, наверное, другого и не ждал, не так ли? Он помаргивал за стеклами очков, в которых отражались отблески неоновой рекламы. В его глазах была какая-то демоническая веселость, которая так не вязалась с его серьезным, почти жалким лицом, придавая ему неестественный, театральный вид. Он продолжал свои откровения. Это случилось однажды после званого ужина, такого же, как сегодня вечером. Жена его была в тот раз нездорова, и он явился на ужин один. Он отвозил Астрид домой, и они были в машине вдвоем. Ему показалось, что они так весело хохотали вместе, что между ними в тот вечер возник особый контакт. К тому же никогда ничего не знаешь наверняка, ему ведь неизвестно было, какие у нас с ней отношения. В машине они болтали о всякой всячине, как можно говорить только с Астрид, я ведь его понимаю, и он, повернув руль, вроде бы случайно положил руку ей на колено, а она ее не сбросила. Я слушал его, рассеянно наблюдая за движением дворников на ветровом стекле. Я видел его жену, которая внутри киоска, в очереди, переминалась с ноги на ногу и разглядывала глянцевые изображения гамбургеров и сосисок над прилавком. Лицо ее при неоновом освещении было совсем белым, а взгляд отсутствующим. Инспектор музеев продолжал свои излияния. Он не знал, ощутила ли Астрид вообще его руку на своем колене — ведь она была немного пьяна, но тем не менее она все же не сбросила ее. Стало быть, и вправду был какой-то контакт, если можно так выразиться, и он решил не убирать руку с ее колена. Остановив машину перед нашим подъездом, он попытался поцеловать ее, но она лишь отвернула лицо, улыбнулась, и не успел он и слова вымолвить, как она сказала «доброй ночи», вышла из машины и захлопнула за собой дверцу. Никто из них впоследствии никогда не упоминал об этом эпизоде. Неужто она и вправду никогда мне об этом не рассказывала? Я следил взглядом за его женой. Она вышла из света неоновой рекламы круглосуточного киоска, и теперь ее темный силуэт приближался к нам. Инспектор музеев похлопал меня по ляжке и примирительно улыбнулся. Теперь, по крайней мере, я знаю, что за гнусная скотина этот человек, который считается моим другом.

Я никак не мог прийти в себя и лечь в постель, хотя было уже больше двух часов ночи. Снова сидел за своим письменным столом, не зажигая лампы, в темноте, и смотрел в окно, за которым тьма была еще более густой и всепоглощающей. Насколько я мог заметить, дождь уже прекратился. Уголек моей сигареты отражался в оконном стекле, тлея ярче и становясь краснее, когда я затягивался, и он, этот огонек, был здесь единственным признаком жизни. Свет в окнах домов по другую сторону озера был погашен, горели только уличные фонари, и городское освещение отражалось в небе еле заметным оранжевым отблеском, который всегда напоминал мне отблески пожара на леденящих душу изображениях Страшного Суда в картинах Хиеронимуса Босха. Свет уличных фонарей не достигал верхних этажей домов, выхватывая из тьмы лишь отдельные ряды неосвещенных окон, а нижние части стен тонули во тьме, столь же густой, как и та, что окутывала озеро. И лишь блестящий, влажный от дождя асфальт, казалось, находился в отрыве от окружающего мира и длинной лентой света над призрачными, частично освещенными домами тянулся в черное никуда. Этот вид напомнил мне знаменитую картину Магритта «L’Empire des lumières»[2], которая изображает мрачную виллу у ночного озера, окруженную темными деревьями и освещаемую лишь одним, навевающим тревожные предчувствия фонарем, парадоксально и со скрытым лукавством помещенным художником под голубоватым небом с белыми облачками. В любое другое время я бы занялся исследованиями и попытался понять, что же такое было в этом виде за окном, что могло напомнить мне о картине Магритта, подобно тому, как какая-либо другая картина заставляла меня пускаться в воспоминания о каком-нибудь былом восприятии, об особом освещении каких-то полузабытых распахнутых ворот или переулка, которые на миг касались краешка моей памяти, для того чтобы миг спустя поблекнуть и сгинуть. Со временем мои воспоминания сами по себе превратились в картины и сливались с воспоминаниями обо всех картинах, которые я видел, до тех пор пока я сам не переставал ощущать разницу и мне трудно становилось отделять одно воспоминание от другого, поскольку и те и другие при всех обстоятельствах были одинаково расплывчатыми, искаженными и произвольными мгновенными озарениями. Теперь же мне было не до Магритта, не до размышлений об игре света, я просто сидел и тупо смотрел во тьму, потому что знал, что мне все равно не уснуть. К тому же я всегда считал Магритта не более чем старательным студентом и плохим художником.

Я спрашивал себя, что бы я сказал инспектору музеев, если бы его жена не села рядом со мной в машину как раз в тот момент, когда он покончил со своими откровениями. Боюсь, что это не имело бы ровно никакого значения, явись она минутой раньше или позже. Он парализовал меня, зажал меня в углу на заднем сиденье такси, и он, наверное, и сам понимал, насколько я буду безответен и обезоружен. Но для чего он рассказал мне эту историю и почему именно в этот вечер? Почему Астрид никогда мне об этом не рассказывала? Быть может, потому, что он лгал? Но зачем ему лгать, зачем выставлять себя в столь неприглядном свете, рискуя лишиться моей дружбы? И почему Астрид умолчала об этом эпизоде? Ведь если бы она сама, по доброй воле рассказала мне об этом, причем в несколько отредактированной версии, то это могло лишь послужить доказательством ее правдивости и супружеской верности. Быть может, если бы она поведала мне об этом небольшом эпизоде со своей иронической и успокоительной улыбкой, то я теперь мог бы доканать инспектора музеев этим фактом и одновременно все-таки выслушать его версию, согласно которой она оставила его руку на своем колене, то ли по рассеянности, то ли из ложно понятого чувства такта. А может быть, она на самом деле, было ли то во время недолгой поездки к дому или в течение часа во время ужина, обдумывала или по крайней мере тешилась мыслью о том, каково было бы лечь в постель с инспектором музеев, или, возможно, сама мысль об этом, пусть даже она никогда не была воплощена в жизнь, показалась ей постыдной и почти преступной. Я думал об удивительной терпимости Астрид к его амурам с ученицами художественной академии. Была ли она столь терпима оттого, что хотела оправдать перед собой свой короткий тет-а-тет с этим человеком? Я вспомнил ее смех в автомобиле по пути домой, однажды, с такого же званого ужина, как сегодня вечером, когда я пустился в философские рассуждения о том, как мало люди, в сущности, знают друг о друге, и в качестве примера привел случай с инспектором музеев. Над ним ли она смеялась? Или, может быть, надо мной или над собой? А может быть, она вспомнила совсем другую историю, которую мне никогда не доведется услышать?