– Извини за мое любопытство, – прервал меня философ, – но как ты поступил? Что ты стал делать? Потому что я подозреваю, что тектоники продолжали сажать в твою камеру огодикусов.
Я вздохнул.
– Я стал их душить, – ответил я. – Как только огодикус переступал порог, я его немедленно душил, чтобы не привязываться к нему и не страдать от его плача, но главным образом для того, чтобы мне больше их не присылали.
Мы замолчали, а потом старый философ произнес:
– Ты хочешь сказать, что нам угрожает грозный враг, ибо сама природа тектонов заставляет их творить зло.
Я вскочил на ноги, негодуя:
– Нет! Ты ничего не понимаешь! Если бы я сказал так, я бы снял с тектонов вину. Это бы означало, что они поступают подобным образом, потому что такими созданы, а никто не в ответе за свою природу. Но есть два вопроса, которые ты мне еще не задал.
– Просвети меня, – попросил старый философ, – и задай их сам.
– Вот первый из них: если в моей камере были каменные стены без оконных проемов или щелей, как мог я знать о судьбе огодикусов? А вот и ответ: меня принуждали созерцать это зрелище. Тектоны привязывали меня на виду у огодикуса, которого они пожирали, чтобы я смотрел на их пиршество. Они хотели, чтобы я видел последствия своей любви, и мои страдания служили приправой к главному блюду и придавали остроту их наслаждению.
Философ отпрянул в ужасе.
– Второй вопрос, который ты не задал, можно сформулировать так. Я сказал тебе, что душил огодикусов, чтобы их больше не присылали, но не рассказал, как отреагировали тектоны на мое решение. – Прежде чем продолжить, мне пришлось перевести дух. – Они знали, что я убью этих малышей, но все равно продолжали присылать огодикусов.
– Но зачем?! – воскликнул он. – Какой смысл? Они же никакой выгоды от этого не получали: когда ты задушил второго огодикуса, стало ясно, что ты будешь так поступать, чтобы избавить несчастных от лишних страданий, и тектоны не получат своего лакомого блюда. Зачем же тогда они присылали новых?
– Просто так.
У меня не было времени объяснять старому философу, как распространялось на всю мораль подземного племени недоступное нам и ужасное значение этого «просто так». Поэтому я заключил:
– В этом и состоит их злокозненная сущность. Они причиняют зло осознанно и творят зло ради самого зла, просто чтобы причинить страдание, и не ищут никаких причин или поводов, которые могли бы их оправдать или снять с них часть вины. – Я глубоко вздохнул и завершил свою речь: – В мире тектонов не существует искусства, и единственный элемент их культуры, который отдаленно его напоминает, – способы чинить зло. Если бы тектон спросил у какого-нибудь нашего поэта или скульптора, зачем писать стихи или ваять статуи, тот бы удивился такому вопросу. Истинный художник, работающий по призванию, ответил бы, что творит просто так. Искусство для него самоцель.
Да, зло они превращали в самое совершенное из искусств и поэтому продолжали присылать огодикусов в мою камеру. Они сознавали, что не получат драгоценных масел, но вместо этого испытают удовольствие, которое было для них не менее желанным. Часть стен моей тюрьмы они сделали из минерала, с одной стороны прозрачного, и это позволяло тектонам наблюдать за мной, будучи для меня невидимыми. Они наслаждались, видя мое смятение, мое отчаяние и боль, которую мне причиняли. Эти новые мучения, мое уныние были их творением, и, подобно художникам, они восхищались своей работой.
Тектоники готовились напасть на род человеческий, и ими двигал неутолимый голод, сомнений в этом не было, но они могли бы искать пищу в местах менее опасных. Их решение завоевать нас было продиктовано еще одной причиной. Какой? Они не думали о чести или о славе – для них этих понятий не существовало. Идеи власти или подчинения соперников также совершенно их не занимали.
Нестедум и тектоники желали захватить поверхность земли ради красоты. Войска республики подземелий решили атаковать своды над своими головами, потому что в таком плане были величие и красота. И чем больше боли им удастся причинить роду человеческому, чем больше людей испытают их новые изощренные пытки, тем большее удовлетворение испытают они сами. Чужое страдание возвышало этих чудовищ.
Я их ненавидел, не мог не испытывать этого чувства. По сути дела, было бы недостойно и низко не питать к ним отвращения. А особенно я ненавидел Нестедума – за страдания, причиненные мне, и за ту боль, которую он хотел причинить всему человечеству. Я был уверен, что именно он возглавит поход. Кто, как не он?
Когда я закончил рассказ об огодикусах, старый и почтенный философ посмотрел на меня долгим и проницательным взглядом. Я не мог точно знать, что старик думает обо мне и моей истории, но мне казалось, Прозерпина, что если вначале он был настроен скорее скептически, то теперь постепенно склонялся мне поверить, положиться на меня. Но тут у меня некстати вырвалось несколько слов из тех, какие способны привести к краху целые империи.
Мое описание всех ужасов подземного царства так поразило философа, что он в изумлении произнес: «О Юпитер и все божества!» – или что-то подобное. А я в эту минуту совершил ошибку, которая свела на нет почти целую неделю разговоров и откровений.
– О нет, богов не существует, – вырвалось у меня машинально.
– Что?
– Богов, во множественном числе, нет. Есть только один Бог, и живет он не на Олимпе или еще какой горе.
– Неужели?
– Он пребывает в центре Земли.
– Ну да, конечно…
В эту минуту я должен был почувствовать его мгновенный скепсис, но меня одолевала усталость, страшная усталость. Меня безумно утомили эти шесть дней постоянных допросов, и вдобавок шести дней отдыха было недостаточно, чтобы прийти в себя после семи лет плена, скитаний и бедствий в недрах подземного мира.
– Мне довелось говорить с ним, – сообщил я. – Это не очень сложно.
– Неужели? И о чем же вы говорили?
– Видишь ли, как ты прекрасно понимаешь, мое положение было достаточно отчаянным. Вероятно, я мог бы задать один из тех извечных вопросов, которые волнуют дух и разум людей, но в тот момент мне хотелось одного – добраться до дома. Поэтому я спросил его только, каким путем идти, чтобы оказаться в Субуре.
– И что же тебе ответил этот бог всех богов?
– Ну, видишь ли… – пробормотал я. – Он сказал мне: «Марк, иди наверх».
Сейчас, Прозерпина, эта сцена кажется мне ужасно смешной и гротескной. Я пытался убедить великого мыслителя столицы мира в том, что весь римский пантеон – нелепая выдумка и что существует лишь одно верховное божество, а в то время это утверждали только такие экзотические народы, как иудеи. К тому же я рассказал, что посетил этого Бога, как плебей посещает своего патрона, и самый ценный совет, который дал мне этот высший всевидящий разум, состоял в том, что из глубин земных недр можно выбраться, лишь направляясь наверх.
Я понял, что этому рассказу он не поверил, решил исправить положение, но только больше все испортил.
– Если быть откровенным, – сказал я, – должен тебе сказать, что этот божественный совет мне не сильно помог.
На этом наши разговоры и закончились. На следующий день почтенный философ вернулся в наш дом в Субуре, но для того, чтобы поговорить с моим отцом, а не со мной. Я застал их в саду, когда они беседовали, прогуливаясь по двору. Меня скрывала от них большая пальма, поэтому они меня не заметили. И вот так штука: мой собеседник, с которым мы провели все эти дни, оказался не сенатором и не философом, как я предполагал, а врачом, нанятым Цицероном.
– Он страдает расстройством весьма необычным, – говорил этот врач моему отцу, – но я встречал подобные случаи. В основе их лежит стыд.
– Стыд?
– Именно так. Там, в пустыне, его, наверное, взяла в плен какая-то шайка разбойников-кочевников. Представим себе все унижения, которые ему пришлось претерпеть. И он придумал весьма сложную фантастическую историю, чтобы скрыть за ней свой позор.
Я не удержался и вышел из-за дерева:
– Отец! Почему ты мне не веришь? Я послал тебе когтистую лапу тектоника и его отрубленную голову!
Они посмотрели на меня и даже не удостоили ответом. Меня глубоко поразило то, что врач вынес свое заключение, словно меня перед ними не было.
– Тебе следует радоваться, – сказал врач Цицерону, не обращая на меня ни малейшего внимания, – потому что это болезнь аристократов. Рабам и плебеям, которых мораль вовсе или почти не интересует, не нужно скрывать свой позор.
Мне хотелось умереть. Ради этого я пережил столько смертельных опасностей? Чтобы после моего возвращения мне не верил даже мой отец? О Рим! Все мои попытки были тщетны: таракана нельзя предупредить о том, что его вот-вот раздавят; сколько ни старайся, таракан никогда не поймет, что такое нога.
Я подошел к врачу, схватил его за горло и сжал пальцы. Он смотрел на меня с ужасом.
– Я явился из краев, где противник ест на завтрак человеческие яйца. Мне пришлось побывать на такой глубине, где нельзя сказать «там, внизу», потому что спуститься ниже невозможно. – Мои пальцы сжались еще сильнее. – А ты говоришь, что я вру, потому что хочу скрыть какие-то стыдные подробности, как напуганная до смерти девчонка!
Врач запищал, и Цицерон вступился за него:
– Марк!
Мой родной отец смотрел на меня как на вора, застигнутого на месте преступления.
Эту сцену прервал наш домашний раб, дряхлый и верный Деметрий. Он быстро – насколько позволяли старые кости – выбежал в сад и упал на колени:
– Доминус, доминус! Ужасная новость! Случилась страшная беда, весь Рим в ужасе! – (Мы все втроем замерли и не отрываясь смотрели ему в рот.) – Из Африки приплыл корабль и привез невероятную весть. Этой провинции больше нет! Африки больше не существует!
– Деметрий! О чем ты говоришь? – заволновался мой отец.
– О чем же еще ему говорить? – сказал я. – О тектониках. Они уже здесь.
Тебе стоило бы увидеть выражение их лиц, дорогая Прозерпина. Особенно физиономию врача.