Заседание началось, и наступила гулкая тишина. Все знали, зачем мы собрались. Я сидел рядом с отцом, и, когда настало время, он подбодрил меня, легонько похлопав по плечу. Глаза самых могущественных людей мира устремились на меня, когда я встал во весь рост и начал читать речь: две строки, три… Мой голос прервался. Нет, продолжать я не мог.
Это была речь Цицерона, а не моя; слова моего отца, а не мои. Но я не был моим отцом и свернул пергамент.
Цезарь и Помпей посмотрели на Цицерона с тревогой и возмущением, а его лицо исказилось. Но тут я заговорил.
– Я был рабом, – сказал я, и в зале раздались негодующие крики.
Патриций в рабстве! Ты не можешь даже представить себе, Прозерпина, какую бурю вызвали эти слова в высочайшем римском собрании. Я не сказал: «Меня взяли в плен, и мне пришлось ждать, когда за меня заплатят выкуп», как это случалось, если, например, пираты похищали знатного римлянина. Нет, мои слова были иными: «Я был рабом». Несмотря на шум в зале, я продолжил свою речь и изложил свое мнение. Нам следовало отменить рабовладение не из необходимости, а из принципа. Я описал им подземный мир и рассказал о его бесконечных ужасах и обо всем, что случилось там со мной, знатным патрицием. Теперь, к счастью, я был свободен. Но мы обрекали на страдания себе подобных. Пока я пребывал в подземном плену, у меня оставался другой мир, куда мне хотелось вернуться, а у наших рабов даже этого нет, потому что мы превратили их мир в ад. И теперь мы удивляемся, что они выступают против нас с оружием в руках?
– Даже такое страшное явление, как тектоники, может принести благо, – сказал я. – Да, нам их нашествие может принести пользу, потому что их приход меняет все: нашу жизнь и нашу историю. Если бы не они, чем бы все это кончилось? Мы никогда этого не узнаем, но, вероятно, гражданской войной. И скажите мне, положив руку на сердце, кто хотел бы участвовать в братоубийственной войне? Никто. А с другой стороны, что может быть благороднее, чем борьба за выживание всего рода человеческого? Кто откажется сражаться за это? Никто. И первым шагом к победе в этой борьбе должна стать отмена рабства.
Патриции не плачут. Но, завершая свою импровизированную речь, я почувствовал, что глаза мои набухают слезами, что готовы потоками пролиться мне на щеки. Патриции не плачут. Помнишь, Прозерпина? Нет, не плачут. Это была самая ужасная минута: стоило мне расплакаться, и все пошло бы прахом. Если бы я заплакал, мои слезы показали бы им, что я недостоин своих слов. Да, Прозерпина, мы – патриции, жившие до Конца Света, – были такими. На одно мгновение мне показалось, что мое лицо вот-вот взорвется. Как я смог сдержаться? Даже сейчас мне это непонятно. Если бы я верил в жизнь после смерти, Прозерпина, я бы сказал, что все милостивые лемуры наших предков Туллиев явились мне на помощь.
Я сделал глубокий, очень глубокий вдох, призвал сенаторов положить рабству конец и завершил свою речь:
– Сделайте это.
Все зааплодировали. Я не мог в это поверить. Эти безнравственные люди устроили овацию мне! Мне! Они хлопали в ладоши и радостно восклицали, радостно восклицали и хлопали в ладоши. Считать голоса никому не пришлось, все руки поднялись в едином и восторженном порыве. Цицерон – мой отец – подошел ко мне и обнял на глазах у всех.
Глашатай ударил об пол жезлом и торжественно провозгласил:
– А теперь, отцы-сенаторы, займем места, которые укажут нам наши генералы, – готовьтесь к сражению, и да хранят боги наш город.
Да, то была великая минута: нечасто Рим видел такое единение всего общества. И объятия моего отца стали прекрасным свидетельством союза людей, чьи устремления еще недавно были столь различны.
Но, несмотря на волнение, охватившее меня, когда весь зал мне аплодировал, я не стал задерживаться в Сенате, а быстро вышел на улицу и потребовал привести мне быстрого скакуна. Я непременно хотел быть первым, кто сообщит Либертусу и его людям решение Сената, и поскакал на юг, к Везувию. За всю дорогу я остановился только один раз, чтобы сменить коня, и очень быстро оказался возле палатки Либертуса и Ситир Тра. Они были там и вместе с Палузи обучали несколько дюжин беглых рабов, которые только что присоединились к войску повстанцев.
Я прервал их своими криками:
– Готово! Все готово! Сенат утвердил закон!
На их лицах промелькнуло скорее выражение удивления, чем радости, – возможно, потому что новость захватила их врасплох.
Я посмотрел Либертусу в глаза:
– Мы свободны.
Мое «мы», произнесенное вместо «вы», дорогая Прозерпина, означало очень многое.
Я замолчал и посмотрел вокруг. Дело было сделано. И тут я потерял самообладание.
Я упал на колени к ногам Либертуса и не смог больше сдерживать слезы. Римский патриций не плачет. А я в тот день наконец плакал. Из моих глаз изливались все слезы нашего мира и мира подземного, когда я стоял на коленях перед Либертусом, от стыда закрывая лицо краем плаща. Ибо я испытывал не только боль, Прозерпина, меня терзал еще и стыд, ибо мне многое стало ясно. Только оказавшись в рабстве у тектонов, я смог понять страдания рабов. Сколько миллионов людей жили в аду по нашей вине, пока я это допускал? Этот ужас испытывали такие же мужчины и женщины, как те, что стояли сейчас вокруг и смотрели на меня глазами собак, ожидающих удара палкой.
Меня выручила Ситир Тра.
– Вставай, – сказала она и потянула меня за руку. – Здесь ты можешь смеяться или плакать сколько тебе угодно, но только стоя.
Потом она обняла меня, а Палузи положил руку мне на плечо. Либертус посмотрел мне в глаза – мне, человеку, который раньше был его хозяином, человеку, который причинял ему и душевные страдания, и физическую боль, – и тоже заключил меня в объятия.
Я сказал себе, что Рим теперь преобразился. Рим моего отца был источником просвещения в мире, а мой Рим стал этими объятиями. Для моего отца Рим означал культуру, а для меня – братство. И теперь оба эти Рима могли сражаться вместе.
Либертус поднялся на каменную глыбу рядом с грубым памятником Куалу. Он поцеловал щеку статуи и обратился к повстанцам, которые неожиданно столпились вокруг.
– Сенат отменил рабовладение. Теперь мы свободны, – объявил им он. – Но на этом наша борьба не кончается. До сегодняшнего дня мы боролись, чтобы завоевать свободу, а теперь настало время сражаться, чтобы ее сохранить.
Ни аплодисментов, ни радостных криков, ни ликования не последовало. Возможно, эти люди были самыми обездоленными и нищими на земле, но их отличала мудрость: они понимали, что наступил конец гнету, но не их страданиям.
– Вот теперь это случилось, – сказала Ситир, стоявшая рядом со мной.
Я не понял ее. Ахия улыбнулась:
– Теперь ты и вправду вернулся из подземного царства.
Она коснулась моей ладони, ее пальцы переплелись с моими, и каждый из нас знал, о чем вспомнил другой: о том дне, когда у Логовища Мантикоры ее рука не смогла удержать мою.
До прихода армии тектонов к нашим стенам оставалось всего несколько недель, и главная надежда на спасение Рима звалась Юлий Цезарь. Однако его задача была непростой.
Пока тектоники неотвратимо приближались к городу, главной проблемой Цезаря были его друзья и союзники, то есть Помпей, Сенат и Либертус. И именно с этими людьми, которые обладали властью в столь различных областях и были ему враждебны, он должен был создать единую и сплоченную армию и нанести поражение самой страшной силе мира.
Начнем с того, что неясно было даже, станет ли Цезарь главнокомандующим всех войск, потому что Помпей, естественно, тоже претендовал на эту роль. И по правде сказать, Прозерпина, этот спор по сути своей был неразрешим. Нетрудно понять, что предстояла великая битва с тектонами. Кто бы ни возглавлял войска, в случае поражения мы бы все погибли. Но всем было прекрасно известно, как поступил бы военачальник в случае победы, добившись успеха, будь то Цезарь или Помпей: сразу после битвы он стал бы искать повод убить соперника.
Богуд высадился в Остии с десятью тысячами своих всадников. Сначала он, улыбаясь, обнял меня своими руками с разноцветным лаком на ногтях и сразу спросил:
– Что мне делать? Кто будет командовать моей персоной и моими нумидийцами?
Мне оставалось только пожать плечами:
– Если быть откровенным, мой друг Богуд, я не имею ни малейшего понятия.
Люди – странные существа, Прозерпина.
А вдобавок был еще Сенат. Как ты полагаешь, Прозерпина, о чем думали наши уважаемые и достопочтенные отцы-сенаторы, готовясь к борьбе не на жизнь, а на смерть в этот самый ответственный и опасный момент пятисотлетней истории нашего города? О том, как обеспечить защитников Республики наилучшим оружием и в достаточном количестве? О том, как внушить людям смирение перед богами и научить своих сограждан согласию? Ничуть не бывало! Они думали только о том, как получить максимальную прибыль в условиях этого страшного кризиса. Ни больше ни меньше.
До появления тектонов у нас оставалось очень мало времени, но его хватило, чтобы сенаторы успели совершить свои махинации с товарами, провизией и даже с оружием и доспехами, которые Республика заказала для новых легионов Помпея. И самое нелепое: несколько сенаторов скупили все выводки поросят, которые были в тот момент в продаже. Они предположили, что, поскольку тектоны питались как человечиной, так и свининой, цены на этот вид мяса поднимутся и им удастся нажиться, если припасти заранее как можно больше хрюшек. (Это было совершенно нелогично: от того, что тектоны ели свиней, цена на свинину не могла увеличиться, ведь цена на тунец не растет потому лишь, что этой рыбой питаются акулы. Но люди – странные существа, Прозерпина.) Нашлись даже такие гнусные сенаторы, которые за недостачей места в хлевах размещали боровов в своих домах, садах и огородах. Однажды, когда мы с Цицероном проходили мимо одного из таких зданий и услышали хрюканье десятков поросят, мой отец воскликнул:
– О боги! Какое прибавление в семье Авла Мурсия!