Молитва к Прозерпине — страница 83 из 89

– Мы победили, брат! – кричал Палузи. – Теперь мы свободны! Свободны!

Итак, легионеры восклицали: «Рим, Рим!» – а вольноотпущенники: «Свобода, свобода!» И постепенно Цезарь и Либертус стали сближаться, несомые волнами счастливых воинов-победителей. Забавнее всего было то, что оба притворялись, будто не замечают друг друга. Ты сама понимаешь, Прозерпина, оба чувствовали себя весьма неловко. Но легионеры и вольноотпущенники подталкивали своих вождей, пока те не оказались лицом к лицу. «Рим, Рим!». «Свобода, свобода!» – орало войско. В конце концов они сошлись почти вплотную. Все бойцы хотели, чтобы они обнялись и подталкивали их к этому. Что им оставалось? Естественно, они обнялись – нехотя, но обнялись.

Рим обнимал Свободу, Свобода обнимала Рим. Вот что случилось в этот миг. Цезарь и Либертус. Либертус и Цезарь. Когда наконец, несмотря на все свои разногласия, они слились в объятии, рев всех этих солдат долетел, наверное, даже до Субуры. Солдаты унесли своих вождей в лагерь, подобно тому как течение уносит потерявший управление корабль.

Такова была, дорогая Прозерпина, великая битва между армиями людей и тектоников. Мы с Ситир Тра остались наедине. Ей хотелось как можно скорее уйти, и она попросила меня удалиться от этой равнины, где сейчас царила смерть. Но я желал бросить последний взгляд на поле боя, на этот невероятный урожай трупов.

Спускались сумерки. После грохота борьбы наступила странная тишина. Павших было так много, что на земле нельзя было разглядеть ни единой былинки. Да будет тебе известно, Прозерпина, что тектоники испускают дух, как рыбы, которых вытащили из воды. Умирающие чудовища лежали неподвижно, словно окаменев, а потом их вдруг сотрясали резкие судороги. Затем они снова замирали, и это повторялось три или четыре раза, пока наконец тектоны не умирали окончательно. А теперь представим себе равнину, на которой прощаются с жизнью сто тысяч чудовищ: тысячи содроганий, последних конвульсий. Порой, когда они испускали дух, на их лицах отражалось беспокойство, точно у умирающего, который только что вспомнил, что забыл захватить с собой монету для лодочника[95].

Постепенно хрипы, судороги и стоны стихали, как вздох ребенка, как любовь и нелюбовь в старости, как последняя волна, что накатывается на песок.

Пошел дождь.

19

Победа.

Легионеры, нумидийцы и вольноотпущенники вместе торжествовали победу в лагере республиканской армии. Они вошли туда через ворота, буквально протащив с собой Цезаря и Либертуса, и не обращали никакого внимания на дождь, так что тучи, обидевшись на такое равнодушие людей, немного погодя отправились смывать кровь с поля боя.

И здесь, Прозерпина, мне хотелось бы объяснить тебе, что все римские военные лагеря, даже самые временные, всегда имели безупречную геометрическую структуру и напоминали настоящий город в миниатюре. Любой военный лагерь римлян строился вокруг двух перпендикулярно пересекающихся проспектов. На перекрестке ставилась главная палатка, принадлежавшая претору, перед которой возвышалась трибуна. Цезарь и Либертус неохотно поднялись на нее, а все войско приветствовало их радостными криками. Ни один из этих двух великих ораторов не знал, что ему следует сказать, поскольку именно присутствие другого мешало ему подобрать нужные слова.

И тут нашелся человек, который спас положение, – мой добрый друг Богуд Справедливый, который всегда быстро соображал в сложных ситуациях. Он беспардонно вскочил на трибуну, хотя его туда никто не приглашал. Но Богуд разбирался в тонкостях политики. В конце концов, его присутствие на трибуне было более чем оправданно: всадники-нумидийцы внесли свой – и очень важный – вклад в победу. Богуд, на чьем лице всегда играла широчайшая, как долька арбуза, улыбка, встал между Цезарем и Либертусом. Те вздохнули с благодарностью, потому что не имели ни малейшего желания снова обниматься. Улыбающийся Богуд сначала поднял одну руку Цезаря, а потом сразу обнял Либертуса. Толпа приветствовала его радостными криками. Нумидийский царь обладал даром нравиться одновременно солдатам и генералам, власть имущим и угнетенным, римлянам и чужеземцам.

Мы с Ситир взирали на эту троицу – Цезаря, Либертуса и Богуда – и были необыкновенно счастливы. В тот день перед палаткой претора на трибуне стояли Рим, Свобода и иноземные друзья. Такова жизнь, Прозерпина: способны выжить только те существа, которые могут преобразиться, и о народах на земле можно сказать то же самое. Нам удалось победить тектоников, потому что мы изменились, потому что мы отменили рабовладение, и это сделало нас сильнее, ибо мы сражались все вместе: свободные граждане и угнетенные, итальянцы и выходцы из Африки. Цезарь, Либертус и Богуд – эти трое могли заложить основы нового мира!

Ситир проводила меня до моей палатки, которую я теперь делил со своим другом Гнеем Юнием Кудряшом. Но там был и еще один гость, встречаться с которым было довольно неприятно, – Нестедум. Ему стянули руки за спиной и привязали к столбу, врытому в землю.

Гней лежал в постели и дремал, потому что еще не совсем поправился. Кто понял бы его лучше, чем я? Способность мыслить то возвращалась к нему, то снова его покидала. Я рассказал ему о нашей победе, но он устремил на меня непонимающий взгляд и вернулся к своей навязчивой идее: провал в памяти не давал ему вспомнить нечто жизненно важное и существенное. Я постарался его успокоить: какой бы ни была эта новость, теперь, когда армия тектонов уничтожена, она уже никакого значения не имеет. Но Кудряш продолжал бредить и все твердил об этой странной сцене, которую наблюдал в плену: тектоны зарезали беременную свинью, – и из раны появились на свет поросята.

– Поросята… родились у убитой свиньи… Много… много поросят… родились, когда свинья, большая свинья умерла… Смерть породила жизнь.

Гней не мог участвовать во всеобщем веселье, поэтому я приказал, чтобы его доставили в Рим, домой. Все родственники обрадуются, увидев его. После этого пришел черед Нестедума.

Мне хотелось причинить ему боль, увидеть, как он истекает кровью и страдает. Я бросился к нему, но Ситир остановила меня. Ее руки походили на паутину, они были нежны, но сковывали мои движения.

– Убей его, если должен, но не мучь, – сказала она.

Спорить с ахией было бесполезно, я это знал. Она бы никогда не допустила бессмысленных пыток. Но все же я попытался с ней бороться, и тут нас прервал какой-то голос:

– Nubes albae sunt. Mare caeruleum est.

Что означало: «Облака белые. Море синее».

Это сказал Нестедум. Ситир обернулась, дивясь тому, что тектон говорит на латыни. Он продолжил:

– Солнце греет. Ночь ласкова.

– Это я его научил, – признался я. – Он меня заставил, но мне не удалось выправить ему произношение. Он слишком растягивает «с», и все «р» у него двойные.

Страшные челюсти с тремя рядами зубов пришли в движение, произнося звуки нашего языка, на нас смотрели его огромные глаза, и от этого меня подрал мороз по коже. Мы и вправду говорили с ним о море и облаках, о солнце и ночи. Первые слова, которым я обучил чудовище, державшее меня в плену, были названиями тех предметов и явлений, которых мне больше всего не хватало там, в подземельях, в мире, где не было солнца, неба, облаков. Где не было даже ночи.

Я присел так, чтобы смотреть Нестедуму в глаза, но при этом разговаривал с Ситир.

– Мне пришлось освоить его язык, чтобы научить его латыни, – сказал я. – И мы оба много узнали друг о друге: я – о нем и его соплеменниках, а он – обо мне и о нас. У этих чудовищ нет ни отца, ни матери, ни сыновей, ни дочерей. Как тебе уже известно, при размножении они просто делятся. И получаются дублеты. А это означает, что единственный родственник тектона – та особь, от которой он отделяется. Таким образом, для дублета это исходное существо – одновременно его отец и мать, все его предки, вместе взятые. Так вот, ты знаешь, что сделал этот милый Нестедум, когда появился на свет? Когда он, дублет, отделился от другого тектона? Он его съел, сожрал тектона, от которого отделился. Обычно дублеты так не поступают. Но наш добрый знакомый стал исключением даже среди своих хищных сородичей.

– И соплеменники не возненавидели его за это? – спросила Ситир.

– Совсем наоборот, – сказал я. – Они им беспредельно восхищаются, потому что ему удалось придумать такой изысканный способ причинить страдание, какого никто до него не осмеливался даже вообразить, и привести свой план в исполнение.

Для римлян, дорогая Прозерпина, нет преступления ужаснее и предосудительнее, чем убийство родителей. Именно поэтому я и рассказал Ситир Тра эту историю – чтобы она поняла природу Нестедума, самого извращенного представителя преступного народа. Но мои старания оказались напрасны: свирепость тектонов не имела предела, и оттого понять ее не представлялось возможным. Постичь это мог лишь тот, кто стал свидетелем их зла, их безмерной любви к злу, их служения злу. И знаешь, в чем парадокс, дорогая Прозерпина? В том, что, когда человек – к примеру, я – после долгих лет унижений в их злокозненной республике постигал наконец всю степень этого ужаса, он все равно не мог об этом рассказать: сама природа их зла, бесконечный его ужас без конца и начала, не позволяли свидетелю выразить увиденное словами, и он ни с кем не мог поделиться своими познаниями.

Однако Ситир проявила снисходительность и, желая дать Нестедуму возможность оправдаться, спросила его:

– Но почему? Почему ты сожрал тектоника, от которого произошел? Ты уничтожил своего сородича, хотя без него ты бы никогда не открыл глаза, никогда бы не прожил свою жизнь. И эту жизнь ты начал с того, что разыскал его, убил и сожрал. Почему?

– Тому были две причины, и обе очень важные, – объяснил Нестедум. – Во-первых, надо иметь в виду, что дублетам совершенно не нужны те особи, от которых они отделяются. Они могут действовать самостоятельно сразу после того, как съедают плаценту.