Здесь я вмешался, чтобы объяснить Ситир одну деталь:
– Тектоники обладают некоей инстинктивной и коллективной памятью, благодаря которой знания и умения передаются следующему поколению. Новорожденный котенок, который впервые видит дождь, заранее знает, что лучше под ним не мокнуть, правда? Вот и у тектонов приблизительно так же.
– До того как я убил своего прародителя, дублеты были как беспомощные котята, – сказал Нестедум, воспользовавшись моим примером, – а сейчас они рождаются львами. Им не нужны ни поддержка, ни обучение, они могут сражаться и убивать сразу после того, как съедят свою оболочку.
Ситир фыркнула:
– Смотри-ка! Выходит, магистраты и граждане тектонской республики должны быть тебе благодарны за то, что ты съел своего отца.
– Естественно, если бы только благодарность не была абсолютно никчемной и глупой человеческой привычкой, – уточнил Нестедум.
– А какова вторая важная причина, из-за которой ты совершил самое страшное из преступлений – съел собственного отца?
– Вторая причина была важнее первой, – сказал Нестедум и, глядя прямо в глаза Ситир, выплюнул слова: – Потому что хотел.
Мне было слишком неприятно видеть это чудовище, а терпеть его дерзкий взгляд и его доводы никакого смысла не имело.
Я приказал стражникам отвести его в другое, более надежное место, а главное – подальше от меня, от нас. Когда его уже уводили, я сказал ему:
– Ты проиграл и не напьешься моей крови.
– Все может измениться, Марк Туллий, – возразил он.
Меня оскорбила его дерзость: он как будто не признавал своего поражения. И я не понимал, как это чудовище может быть так спокойно, хотя по его вине погибли сто тысяч его соплеменников.
Я остановил стражников и заставил Нестедума опуститься на колени и положить руку на сундук. Вспомни, Прозерпина, что он заменил кисть, которую я сам ему отрубил, прирученным пауком с отвратительными лапами. Одним ударом меча мне удалось отрубить это существо, и Нестедум взвыл от боли. Я знал, что тектоники добивались такого тесного взаимодействия с подобными животными, что ощущали их как часть собственного тела.
– Я разжую твою плоть и выпью твою кровь, – зарычал Нестедум, потрясая обнаженной культей, – но сначала я сожру твоего отца.
– Мой отец такой прекрасный оратор, что скорее убедит тебя сожрать остаток твоей руки.
На сей раз его все-таки увели. Мы с Ситир снова обнялись. В ее зеленых глазах сверкали и мерцали огоньки, будто отблески солнечных лучей на водах теплого моря.
Не стоит и говорить, Прозерпина, что мне не терпелось закончить день, такой день, в объятиях Ситир Тра. Снаружи наконец-то стемнело, потихоньку всходила луна. Весь лагерь предавался безудержному веселью, и через ткань моей палатки до нас доносились песни, музыка, гимны и смех. Прошедший день и страшная битва истощили мои силы, но мы вместе упали на ложе и отдались друг другу. Все мои чувства и моя память говорили мне, что это самый важный момент в моей жизни, что я жил все время, и особенно последние годы, ради того, чтобы наступила эта ночь. Когда мы насладились друг другом и наша страсть была утолена, силы покинули нас, и мы уснули.
Долго спать мне не пришлось. Еще только брезжил рассвет, когда за мной явились и позвали меня в палатку претора. Я подчинился приказу – ничего другого мне не оставалось – и, прежде чем уйти, обнял уже проснувшуюся Ситир. Гонец, естественно, не застал ее врасплох. Мне показалось, что ахии никогда не спят.
Я шагал в палатку претора через лагерь. Всходило солнце, а праздник еще не закончился. Возможно, мы не были такими гуляками, как древние македоняне, которые веселились неделями, но победу справляли отменно. И оно того стоило: мы только что спасли мир и вполне заслужили это торжество. Все мы.
В палатке претора тоже устроили праздничный завтрак. Там собрались мой отец, Цезарь, Помпей, Богуд и добрая дюжина магистратов и центурионов. Увидев меня, Цезарь оказал мне большую честь: он поднялся из-за стола и шагнул мне навстречу.
– Смотрите, кто пришел, – объявил он. – Герой этого дня, наш маленький Улисс земных недр.
У поступка его, естественно, было двойное дно. Задрав в воздух мою руку, он давал мне своеобразную награду, а награждать имеют право только командующие армией. Таким образом, он использовал меня, чтобы показать свое превосходство. Богуд тоже встал, потому что обладал острым политическим чутьем. Нумидиец подошел ко мне с улыбкой мандрила на губах и обнял, как умел только он: с восточной медлительностью широко развел руки, а потом сомкнул их вокруг моего туловища крепко и притом нежно. Этот Богуд был удивительным типом. Не прошло и дня с самой страшной битвы всех времен, а он уже снова был одет в шелковые одежды и надушен. Его лицо украшал искусный макияж, а ногти покрывал лак десяти разных цветов.
Незачем и говорить, Прозерпина, что подобный прием стал для меня сюрпризом. Меня посадили за стол как равного среди величайших людей Рима и трижды поднимали бокалы в мою честь. И после веселых тостов меня всякий раз заставляли пить до дна. Потом началась непринужденная беседа; в какой-то момент Цезарь и Помпей заспорили, и каждое слово их разговора имело двойной смысл. Любовь и вчерашняя битва лишили меня сил, и, по правде говоря, все эти истории меня вовсе не интересовали. Я помню, что думал так: «Помпей – круглый дурак и живой труп. Все присутствующие здесь, кроме него, знают, что он мертв». Потому что так оно и было. Цезарь, разумеется, припишет победу себе в заслуги и благодаря такому престижу легко получит власть. А едва он возглавит Республику, его первым политическим шагом станет уничтожение Помпея.
Пока я об этом думал, на меня вдруг напала дремота, которая очень скоро превратилась в неудержимое желание закрыть глаза и уснуть. Трудно было понять, в чем причина – во вчерашней битве или в объятиях Ситир. Я сидел за столом слева от отца и помню, как, потянув его за рукав, сказал, что победа над тектонами – прекрасный случай пересмотреть основы римского государственного устройства и принять законы, которые освятят новый порядок вещей. Цицерону, оратору и законнику, надлежало этим заняться. Борясь со сном, я настаивал:
– Отец, помни, что мы договорились собрать всех вольноотпущенников около Четырех Таберн[96] и дать им всем гражданство. Они не сложат оружия, пока этого не случится.
Четырьмя Табернами называлось скрещение дорог у самых ворот Рима, где всегда было многолюдно. Цицерон ласково похлопал меня по руке, которая сжимала его локоть, и сказал:
– Я очень горжусь тобой, Марк. Но сейчас ты предельно устал. Иди отдыхать, пожалуйста. Будущее принадлежит тебе.
И больше ничего из того, что произошло в палатке претора, я не помню.
Сразу после этого в памяти возникает моя комната в Риме. Лежа в постели, я открыл глаза, осмотрелся и ничего не понял. Все было как всегда, и в то же время в воздухе витало нечто странное, нереальное. Шум праздника победы сменился спокойным солнечным светом, который заполнял все пространство. Я не двигался, стараясь что-нибудь вспомнить, окончательно проснуться. В комнате был наш слуга Деметрий, который наводил порядок. Увидев, что я открыл глаза, он оставил работу и сказал:
– Доминус! Ты проснулся! Отец ждет тебя в саду.
– Не называй меня доминусом. Доминусов и рабов больше нет.
Ответ Деметрия, Прозерпина, доказывает, что самой мощной силой вселенной всегда была и всегда будет инерция:
– Как прикажешь, доминус.
Когда я вышел в сад во внутреннем дворе, ощущение нереальности только возросло. Мой отец читал полулежа. Всегдашний Цицерон, тот самый, который отправил меня в Африку на поиски мантикоры. Он. Мой отец.
– А, Марк, иди сядь сюда, – сказал он.
Погода стояла восхитительная, сад радостно зеленел. Я посмотрел на кусок неба, открывавшийся взгляду над черепицами крыши. Белоснежные облака плыли по ярко-голубым небесам, где летали птицы. Я протер глаза, потому что еще не вполне проснулся, хотя и бодрствовал, и спросил у Цицерона, что произошло.
– О, мы повеселились на славу! А ты очень долго спал.
Он рассказал мне, что, когда семьи вольноотпущенников спустились с гор, веселье превратилось в оргию. Имей в виду, Прозерпина, что в лагере Либертуса, кроме бойцов, были также их семьи. Узнав о победе, женщины, которые не участвовали в битве, дети и старики спустились на равнину, дабы приветствовать победителей. Гомон разношерстой толпы показался моему отцу, который всегда отличался строгостью, таким неприличным, что он поднялся на трибуну и попросил их продолжать веселье где угодно, но за пределами священного воинского лагеря. Все его послушались.
Я засмеялся, вообразив, как мой целомудренный отец с трибуны просит вольноотпущенников демонстрировать свою распущенность за стенами лагеря легионеров.
– А ахии? – спросил я. – Как-то мне не верится, что они тоже танцевали и пили без удержу.
– Ах, нет! Конечно нет, – сказал мой отец, который очень уважал ахий за аскетизм и сдержанность. – Ахий я тоже отправил из лагеря, но под другим предлогом. Монахи Геи собирались созвать свой генеральный совет в одном городке поблизости, чтобы мирным путем разрешить все споры, касающиеся их религиозной доктрины. Но я убедил их перенести совет подальше, на адриатическое побережье, в храм Прозерпины. После всего, что произошло, святилище богини подземного мира – самое подходящее место для их переговоров о мире, не так ли? Кроме того, за время совместного путешествия они могут помириться. И самое важное для нас: так они не смогли бы нам помешать.
Помешать? Я не постигал, о чем он говорит. Впрочем, ясно было одно: все ахии – и сторонники Либертуса, и верные Сенату – были сейчас далеко от Рима. Я предположил, что Ситир Тра тоже отправилась туда, потому что, естественно, и о ней не знал ничего. Голова у меня гудела, я никак не мог связать концы с концами и не понимал, в чем дело. Я спросил отца, чем закончился праздник.