Молитва к Прозерпине — страница 85 из 89

– Ну, как всегда, когда рабам выпадает возможность оскотиниться, под конец они все валялись на земле. Вульгарная музыка, спиртное и соития довели их до опьянения и потери сознания. – Он осушил свой бокал и добавил, будто вспомнив неважную деталь: – История с собранием монахов Геи была, разумеется, не более чем поводом удалить ахий. Едва они отправились в путь, Цезарь и Помпей собрали свои лучшие отряды, построили их, окружили рабов и уничтожили, пока те лежали сонные или пьяные. А тех, кого не убили, они распяли – и еще не закончили работу. На Аппиевой дороге[97] высятся тысячи крестов.

Я подскочил на месте:

– Вы убили всех! Либертуса и Палузи!

– Нет, эти двое пока живы. Мы должны всех хорошенько проучить, и эта парочка нам для этого пригодится. Они в Мамертинской тюрьме и умрут последними.

Тебе, Прозерпина, когда-нибудь доводилось испытывать такое чувство, будто время вдруг остановилось? Именно это произошло со мной в тот день в саду моего отца.

– Ты должен понять! – закричал он, не успел я его укорить. – Мы не могли допустить такое. Они были рабы и мятежники.

Я схватился за голову.

– Они были не рабы и не мятежники! А вольноотпущенники и союзники! – взревел я. – Я сам произнес речь об отмене рабовладения!

– И все сенаторы проголосовали «за», потому что этого от них потребовали мы с Помпеем и Цезарем! – заорал он на меня так, словно я Катилина. – Это был фарс, Марк.

Я лишился дара речи.

– Не знаю, замечал ли ты когда-нибудь, что в Риме полно рабов. Шпионов Либертуса хватает в каждом доме! – продолжил он. – Они есть даже среди сенатской прислуги. Если бы мы пошли на обман, Либертус бы непременно узнал. Мятежники поверили бы в результат голосования только в том случае, если бы предложение внес тот, кому Либертус доверял, его друг.

– Я. – Мой голос был едва слышен.

– Именно так. Накануне мы тайно известили всех сенаторов: «Голосуйте за предложение Марка Туллия Цицерона, будь то сын или отец».

Я подумал о речи, которую произнес в тот день, об охватившем меня тогда волнении, об аплодисментах сенаторов. Все это было обманом, политической игрой.

– Ты использовал меня… ты… мой родной отец… – пробормотал я, запинаясь.

– А что, если и так? Что может быть достойнее для человека и принести ему большую радость, чем возможность стать инструментом спасения отечества? Смотри сам: все кончилось хорошо. Мы разгромили и тектоников, и рабов. Все опять будет как прежде.

«Мы свободны!» – провозгласил я в лагере Либертуса перед его людьми и заплакал. Я, патриций, преклонил колени перед этими нищими. И естественно, они мне поверили, ибо лучше всех передаст лживое послание тот, кто сам в него верит. Вот почему Цезарь, Помпей и мой отец послали туда меня.

Мы с Цицероном замолчали и только смотрели друг на друга, но очень скоро он отвел глаза. Сам Цицерон устыдился перед собственным сыном: совесть его была нечиста. Я, потрясенный их ужасным преступлением, только и смог прошептать:

– Ты никогда не имел ни малейшего желания упразднить рабовладение. Все это было только уловкой. И вы убили их всех, всех… Никто не получит гражданства у Четырех Таберн…

– Мы отослали ахий подальше, чтобы они не смогли вмешаться, а тебя усыпили. В твоем бокале в палатке претора… Ну, там было не только вино. Потому ты и проспал три дня.

Я лишь рыдал, а Цицерон продолжил:

– Марк, Рим – это его институты. И рабовладение – ось, вокруг которой движется вся жизнь. Без рабовладения нет общественного порядка, а без порядка ничто не имеет никакого смысла. Рим – это цивилизация, и мы не можем ее разрушить.

В самом начале этой молитвы, с которой я обращаюсь к тебе, о Прозерпина, я говорил, что род людской готов скорее изменить мир, чем измениться самому. Вот что произошло с нашим Сенатом.

Сенаторы могли переосмыслить свою роль, попытаться взглянуть на все по-новому. Но даже под угрозой страшного наступления тектонов они не решились на этот шаг. Нет, чтобы не меняться самим, они предпочли изменить мир и избавить поверхность планеты от веса тридцати тысяч своих сограждан. И даже не покраснели. А мой отец? Он был хуже их всех.

Я подумал о том далеком дне, когда в этом же самом саду он приказал мне отправиться в Африку с нелепой миссией. О Прозерпина, как изменился с того времени бедный Марк! А Цицерон, напротив, остался прежним и был непоколебим в своих идеях и убеждениях, точно старый утес, что не обращает внимания на волны любых океанов. Правда, теперь его честь была немного запятнана. Политика должна быть прямой, верной и честной – всю жизнь он провозглашал этот принцип, но вот какой парадокс! Дабы защитить устои предков, спасти «прямоту, верность и честь», он обманул и использовал собственного сына и способствовал массовым убийствам, не видя в этом никакого противоречия.

Но хочешь знать, дорогая Прозерпина, что было больнее всего? Я тебе скажу: теперь я ненавидел своего отца, своего родного отца, и эта ненависть делала меня более похожим на Нестедума, нежели я хотел. Потому что мне пришло в голову убить его, моего отца, прямо там, на месте, как поступил Нестедум со своим родителем. Но, по крайней мере, им двигало желание улучшить расу тектонов, чтобы они с самого рождения становились самостоятельными. А я бы убил отца по второй причине: потому что хотел.

Нет, Прозерпина, я не поднял руку на Цицерона – я ушел. Отец был мне отвратителен, я от него отрекся. В гневе и негодовании я уже выступил на улицу, когда услышал за спиной его громовой голос:

– Куда ты собрался?

– На Тарпейскую скалу![98] – заорал я, не замедляя шага.

(С Тарпейской скалы, Прозерпина, сбрасывали людей, совершивших самые страшные преступления, и в первую очередь отцеубийц.)

Я долго бродил по городу, и наконец ноги привели меня на старую улочку Родос в Субуре – место моих детских игр. Я уселся на каменные ступени в самом конце тупика; я был печальнее круглого сироты и более одинок, чем отцеубийца.

Каждая речь Цицерона меняла Рим, но сам он всегда оставался неизменным, непоколебимым. Со мной же происходило обратное: всякий раз, возвращаясь в старый тупик Субуры, я находил это место прежним, а себя, Марка Туллия Цицерона, другим. Теперь я не был ни тем ребенком, что играл здесь когда-то, ни молодым и тщеславным патрицием, готовым отправиться в Африку. Но и от человека, пережившего все пытки подземного мира, тоже больше ничего не осталось, ибо он вернулся с надеждой выполнить важную задачу – спасти Рим от тектоников. Но кто мог спасти Римскую республику от нее самой? О Прозерпина, сколь тяжелым, сколь огромным грузом ложится на нашу душу печаль! А время, эта таинственная сила, никогда не останавливается и движется только вперед!

Я подумал о Кудряше и о том, как мы детьми играли в этом самом тупике. Наверное, Кудряш тоже в Риме. И я решил пойти проведать его, хотя бы для того, чтобы немного развеяться.

Мой друг уже немного поправился и, хотя был еще ужасно слаб, теперь уже не бредил. Увидев меня, он очень обрадовался, раскрыл мне свои братские объятия и заплакал, положив голову мне на плечо. Я почувствовал его слезы на своей шее. Потом мы сели друг напротив друга, и он, всегда уделявший большое внимание своей внешности, спросил:

– Я сильно подурнел, да?

– А у Юпитера огромные яйца?

Мы рассмеялись, и я спросил, как он себя чувствует.

– Хорошо, хорошо, – ответил Кудряш, пряча глаза, как мальчишка, который врет, а потом потер лоб рукой, будто ему в голову кто-то попал камнем, и сказал: – Мне уже лучше. Но я не могу вспомнить… вспомнить… что-то… что-то очень важное. Поросята… много поросят…

Я положил руку ему на колено:

– Гней, любой в твоем положении чувствовал бы себя точно так же, и у любого случались бы провалы в памяти. Ты побывал в плену у тектонов, – естественно, как любой другой человек, ты думал только об одном и ни о чем больше. Но, может быть, ты все-таки что-то помнишь, и это может оказаться важным. Где тектоны оставили своих пленников? Это ты помнишь?

Ты уже знаешь, Прозерпина, что в арьергарде тектоны всегда вели за собой вереницу пленных, которые служили им провиантом. (На самом деле в языке тектонов слова «пленный» и «провизия» обозначаются одним словом.) Обычно перед важной битвой они оставляли их в глубоком тылу, чтобы до поля сражения им оставалось несколько дней пути: так обоз не мешал им при маневрах. Обычно тектоны окружали несчастных стенами из гусеномусов и оставляли при них несколько охранников. Потому я и спросил Гнея о пленных и о том, где их держат. Теперь, когда армия тектоников была разбита, мы могли легко освободить всех этих людей – надо было только узнать, где они находятся.

Услышав мой вопрос, Гней вытаращил на меня глаза, точно сова, и они у него с каждой минутой раскрывались все шире и шире и округлялись все больше и больше.

– Боги… о боги… – пробормотал он. – Это самое. Как раз это я никак не мог вспомнить.

– Где они? – настаивал я. – Гней, где тектоны охраняют пленных? Они, наверное, все еще там.

– Пленных больше нет, – ответил Кудряш. – Их не осталось. Ни одного. – И вдруг завопил: – Они их сожрали! Всех!

Он сжал голову руками, словно боялся, что она слетит с плеч. Я ничего не понимал или не хотел понимать. Тогда он посмотрел на меня безумными глазами и сказал:

– Им хотелось набраться сил перед битвой, и они съели пленных! Всех пленных!

Я вскочил. Нет, такого просто не может быть.

– Сколько их было? Гней! Сколько было пленных?

– Очень много! Несколькими днями раньше их кавалерия окружила жителей Медиолана, которые покинули свой город и направлялись на юг, чтобы укрыться в Риме. Всего этих беженцев и тех пленных, которых тектоны привели с собой, было, наверное, тысяч сто. Каждый тектон сожрал одного человека и одну свинью!

Я вздрогнул, словно по моим внутренностям проползла змея, и пятился в ужасе, пока не наткнулся на стену. Чудовища уничтожили сто тысяч человек и свиней в придачу. Они действительно иногда по