и до конца «Троянок». Потому-то Дэн позволил ей отдохнуть в «Медее»; он дал ей особенно горестную, но по большей части безмолвную роль в Хоре коринфских женщин, зато в конце пьесы заставил солировать. Девочка явно относилась к его любимым актрисам, и Дэн очень здорово придумал, как можно подчеркнуть последние строки трагедии, которые в оригинале исполняет Хор: он решил, что девочка должна говорить эти слова одна.
— «Многовидны явленья божественных сил, — говорила грустная девочка. — Против чаянья много решают они: не сбывается то, что ты верным считал, и нежданному боги находят пути»[40].
Как это верно. Даже Оуэн Мини не стал бы спорить.
Я иногда завидую Дэну, его умению учить с помощью сцены; ведь театр всему придает яркость и внятность — особенно это важно для молодых, лишенных того жизненного опыта, что помогает нам соотносить литературу с жизнью; да и в обращении с языком молодым тоже недостает искушенности — как его использовать и как воспринимать. Театр, как справедливо утверждает Дэн, делает зримым, осязаемым и опыт и язык — что совершенно необходимо молодежи вроде наших с Дэном учеников. В этом возрасте они, например, плохо чувствуют языковой юмор. Он практически не доходит до них; а может, они просто считают его не более чем старческим снобизмом, нарочитым жонглированием словами, которые сами подбирают в лучшем случае наобум. А юмор всегда точен, а значит, немолод. Юмор — одно из тех свойств жизни и литературы, которое гораздо легче почувствовать на сцене, чем в книге. Мои ученицы не замечают юмора, когда читают, — а может, они просто не узнают его. А показать его на сцене способен даже актер-любитель.
Август — самое удобное время потолковать с Дэном о преподавании. Когда мы встречаемся с ним на Рождество и вместе едем в Сойер, нам бывает некогда пообщаться, к тому же кругом всегда много посторонних. Но в августе мы часто остаемся одни: как только заканчиваются выступления школьного театра, мы с Дэном вместе берем отпуск. Правда, обычно это означает, что мы сидим в Грейвсенде, и самое большое приключение, на которое мы решаемся, — это поездка на денек на пляж к Кабаньей Голове. Вечера мы проводим за разговорами в доме 80 на Центральной; с тех пор как сюда въехал Дэн, телевизора не стало. Когда бабушка отправилась в грейвсендский приют для престарелых, она взяла телевизор с собой; а когда умерла, то оставила дом 80 на Центральной нам с Дэном.
Этот дом чересчур велик и пуст — для мужчины, которому даже в голову не приходило жениться во второй раз; но для Дэна в нем заключено не меньше истории, чем для меня. Хотя мне и нравится сюда приезжать, но даже сладостная ностальгия, поселившаяся в доме 80 на Центральной, не соблазнит меня вернуться в Соединенные Штаты. Разговор на эту тему — то бишь насчет моего возвращения — Дэн заводит каждый август, и всегда по вечерам, видя, как я наслаждаюсь атмосферой нашего старого дома и его, Дэна, дружбой.
— Места здесь более чем достаточно для двух холостяков вроде нас с тобой, — говорит он. — При твоем опыте работы в школе епископа Строна — да при такой характеристике, какую тебе наверняка напишет твоя директриса, не говоря уже о том, что ты известный выпускник Грейвсендской академии, — у нас на английской кафедре тебя с руками оторвут. Ты только намекни.
Не из вежливости, а из любви к Дэну я не говорю ни «да», ни «нет» и перевожу разговор на другую тему.
В этом году, когда он снова завел старую песню, я просто сказал:
— Как же это тяжело — учить подростков понимать юмор без такого наглядного пособия, как сцена. Я просто в отчаянии, — вот снова скоро осень и снова мне предстоит чуть ли не носом тыкать в текст моих десятиклассниц, чтобы заметили в «Грозовом перевале» хоть что-то, кроме отношений Кэтрин и Хитклифа, — сюжет, сюжет, вот все, что их занимает!
— Джон, дорогой ты мой, — отвечает мне на это Дэн Нидэм. — Уже скоро двадцать лет, как его нет. Прости все. Прости и забудь — и приезжай домой.
— Там есть одно место в самом начале — они пропускают его из года в год! — продолжал я. — Ты, наверное, помнишь — там, где Локвуд описывает Джозефа. Я обращаю их внимание на это место уже столько лет подряд, что помню его наизусть: «…и хмурый взгляд, который он при этом кинул на меня, позволил милосердно предположить, что божественная помощь нужна ему, чтобы переварить обед…»[41]. Я им даже вслух это читаю, но все как об стенку горох — ни одна даже не улыбнется! И ты думаешь, это только юмор Эмили Бронте от них отскакивает? Ничего подобного, у современных они тоже ничего не ловят. Или Мордехай Рихлер слишком остроумен для одиннадцатого класса? Выходит, что так. О да, «Ученичество Дадди Кравитца» им кажется «забавным», но до них не доходит и половины юмора! Ну, ты помнишь описание излюбленного места отдыха зажиточных евреев? Описания — вот что они всегда пропускают; могу поспорить, они думают, что это все не важно. Им подавай диалоги, им подавай действие; а описания, видите ли, такие длинные! «Что правда, то правда: очаги сопротивления еврейскому нашествию до сих пор кое-где существовали. Ни в один из двух отелей, что пока еще находились в чужих руках, евреев не пускали, но все это, подобно доживающему последние дни английскому владычеству на Малабарском побережье, не столько причиняло неудобство, сколько умиляло своей дерзостью». Из года в год я читаю им это место и наблюдаю за лицами — никто и бровью не ведет!
— Джон, — снова заговорил Дэн. — Что было, то прошло — даже Оуэн не злился бы до сих пор. Ты что, думаешь, Оуэн Мини стал бы обвинять целую страну в том, что с ним случилось? То было безумие, и это тоже безумие.
— А как ты учишь изображать безумие на сцене? — спросил я Дэна. — Новичкам ты, верно, даешь «Гамлета»? Своим я даю «Гамлета» в тринадцатом классе, но они только делают вид, что читают; они ничего там не видят. С «Преступлением и наказанием» та же история — даже девчонки из тринадцатого класса мучаются с так называемым «психологическим» романом. «Крайняя нищета» Раскольникова — да, это полностью доступно их пониманию, но они не видят, как психология романа работает у Достоевского даже в самых простых описаниях. Снова и снова они пропускают описания. Вот, к примеру, хозяин распивочной, куда заходит Раскольников: «…все лицо его было как будто смазано маслом, точно железный замок». Какая колоритная физиономия! «Ну ведь роскошно?» — спрашиваю я у класса. А они только пялятся на меня во все глаза, будто я сбрендил почище самого Раскольникова.
Дэн Нидэм и сам иногда на меня так смотрит. Как он вообще мог подумать, что я способен «простить и забыть»? Слишком многое пришлось бы забыть. Когда нас, школьных учителей, беспокоит отсутствие у учеников чувства истории, — может, на самом деле нас тревожат воспоминания, которые забыты остальными? Многие годы я пытался забыть о том, что не знаю, кто мой отец. Я не хотел узнать этого, как правильно заметил Оуэн. Сколько раз, например, я перезванивал старому маминому учителю пения Грэму Максуини? Сколько раз я звонил ему, чтобы спросить, не выяснил ли он, где сейчас Черный Череп, и не вспомнил ли чего-нибудь такого про маму, что забыл тогда рассказать нам с Оуэном? Всего один. Я позвонил ему всего один раз. Грэм Максуини посоветовал мне перестать думать о том, кто мог быть моим отцом; я охотно последовал его совету.
Максуини сказал мне:
— Фрибоди Черный Череп — даже если он до сих пор жив и ты найдешь его — уже такой старый, что даже твою маму не вспомнит, не то что ее приятеля!
Мистера Максуини гораздо больше занимал Оуэн Мини — и почему у него не изменился голос.
— Пусть обратится к врачу. В самом деле, нет никакого разумного объяснения такому голосу, — сказал Грэм Максуини.
Но объяснение, конечно, имелось. Узнав об этом, я не стал звонить мистеру Максуини. Сомневаюсь, что это объяснение показалось бы ему достаточно научным. Я позвонил Хестер и попробовал поговорить с ней, но она сказала, что знать ничего не желает: «Я все равно поверю, что бы ты ни рассказал про него, а от подробностей избавь меня, пожалуйста».
Что же до смысла — ради которого был и голос, и всё остальное, что произошло с Оуэном Мини, — об этом я говорил только Дэну и преподобному Льюису Меррилу.
— Думаю, такое возможно, — сказал Дэн. — Думаю, на свете случались и более странные вещи, хотя не могу вот так сразу привести пример. Главное — ты сам в это веришь, и я никогда не усомнюсь в твоем праве верить во что тебе хочется.
— А ты веришь? — спросил я.
— М-м, ну тебе-то я верю.
— А вы-то как можете не верить в это? — спрашивал я пастора Меррила. — Уж кто-кто, но вы! Человек веры — как вы можете в это не верить?
— Чтобы поверить, — отвечал преподобный Льюис Меррил, — чтобы поверить во все это до конца… в общем, это требует большей веры, чем есть у меня.
— У кого же тогда она есть, если не у вас! — воскликнул я. — Посмотрите на меня — я ведь никогда не был верующим, пока это не случилось. Если я могу в это поверить, почему вы не можете? — допытывался я у мистера Меррила. Он начал заикаться.
— Тебе легче п-п-просто принять это. У тебя не было такого, чтобы ты то чувствовал, что веришь, то вдруг переставал это чувствовать. Ты не ж-ж-жил попеременно то с верой, то с неверием. Тебе л-л-легче, — повторил мистер Меррил. — Тебя никогда не п-п-переполняла вера и одновременно сом-м-мнения. Ты п-п-просто увидел чудо, и ты уже веришь. А для меня не все т-т-так легко.
— Но ведь это и в самом деле чудо! — закричал я. — Он рассказывал вам про свой сон — я точно знаю, что рассказывал! И вы были там, когда он увидел на могиле Скруджа и свое имя, и день смерти. Вы были там! — кричал я. — Как же вы можете сомневаться, что он знал? — допытывался я у мистера Меррила. — Он знал — он знал все! Чем же это назвать, если не чудом?
— Ты стал свидетелем того, что сам н-н-называешь чудом, и теперь ты веришь — ты веришь всему, — сказал пастор Меррил. — Но верят не потому, что видят чудо, — настоящие чудеса не рождают в-в-веру на пустом месте. В тебе уже должна быть вера, только тогда ты сможешь поверить в подлинное чудо. Я верю, что Оуэн был богато од-д-дарен — да-да, одарен и необычайно уверен в себе. Нет сомнений, он при этом переживал какие