На кухне в доме Мини, как обычно, горел свет; они всегда оставляли его для Оуэна. Мистер Мини долго не отзывался на мой стук. Я раньше ни разу не видел его в пижаме; он выглядел как странный ребенок-переросток — или как клоун, наряженный мальчишкой.
— Надо же, да это ведь Джонни Уилрайт! — машинально воскликнул он.
— Мне нужен манекен, — сказал я ему.
— Ну ясно! — живо отозвался он. — Я знал; что он тебе понадобится.
Манекен был нетяжелым, но громоздким — негнущийся, он никак не хотел влезать в мой «фольксваген-жук». Я вспомнил, как торчали негнущиеся ноги закутанного в пеленки Оуэна Мини в кабине тягача в тот день, когда мать с отцом увезли его домой с рождественского утренника. Еще я вспомнил, как мы с Хестер и Оуэном ехали на платформе этого тягача в ночь, когда мистер Мини возил нас вместе с манекеном к пляжу у Кабаньей Головы.
— Можешь взять красный пикап, если это удобнее, — предложил мистер Мини. Но пикап мне не понадобился; с помощью мистера Мини я сумел-таки запихнуть манекен в «жука». Мне пришлось вытащить принадлежавшие когда-то Марии Магдалине обнаженные белые руки из металлических сетчатых гнезд в плечах манекена. Ног у манекена не было; он держался на стержне, закрепленном на тонкой плоской подставке, — эту подставку мне пришлось высунуть в открытое переднее окошко с правой стороны; переднее кресло я наклонил вперед, так чтобы мальчишеские бедра, тонкая талия, полная грудь и маленькие прямые плечи манекена могли уместиться на заднем сиденье. Будь у манекена голова, он бы точно не поместился.
— Спасибо, — поблагодарил я мистера Мини.
— Да не за что! — отозвался он.
Я поставил свой «фольксваген» на Тэн-лейн, подальше от церкви Херда и мигающего желтым светофора на перекрестке с Центральной улицей. Сжимая в кармане бейсбольный мяч, я нес манекен под одной мышкой, а длинные бледные руки Марии Магдалины — под другой. Дойдя до цветочных клумб, тускло озаренных цветными отсветами витражных стекол алтаря, я собрал маму заново. В ризнице по-прежнему горел свет, но пастор Меррил упражнялся в молитвах по Оуэну в алтаре старой каменной церкви; время от времени он брал аккорд-другой на органе. Со времени, когда мистер Меррил руководил хором конгрегационалистской церкви, у него сохранились кое-какие навыки игры на инструменте. Я хорошо знал гимны, которые он наигрывал, пытаясь найти нужное настроение для молитвы по Оуэну Мини.
Он сыграл «Агнца на престоле», затем стал подбирать «Господень Сын, сквозь огонь и дым…». Я нашел клумбу с портулаком, подходящую, как мне показалось, для портновского манекена. Эти низкие растения с мясистыми листьями удачно маскировали подставку, а маленькие цветки, в основном уже успевшие закрыться на ночь, хорошо сочетались с ярко-красным платьем. Платье полностью скрывало сетчатые гнезда в бедрах манекена, а тонкий черный стержень, на котором манекен возвышался над подставкой, оставался невидимым в полумраке — как будто маме вздумалось чуть воспарить над клумбой. Я прошелся несколько раз между клумбой и входом в ризницу, присматриваясь, как манекен выглядит на расстоянии, и пытаясь установить мамино тело под таким углом, чтобы ее незабываемую фигуру можно было сразу узнать. Тусклый свет, проходя сквозь алтарные витражи, создавал идеальное освещение — его было в самый раз, чтобы подчеркнуть пламенеюще-алый цвет платья, но недостаточно, чтобы отсутствие головы явно бросалось в глаза. Словно бы голова и ноги растворились в полумраке, поглощенные ночными тенями. При взгляде из дверей ризницы мамин силуэт казался отчетливо живым и в то же время призрачным; впечатление было такое, будто «Дама в красном» вот-вот запоет. Мигающий желтый светофор на углу Тэн-лейн и Центральной тоже делал свое дело, и даже фары случайных машин, едва скользнув по фигуре в клумбе портулака, лишь добавляли загадочности.
Я сжал бейсбольный мяч; я не брал его в руки с того самого дня, когда в последний раз играл в Малой лиге. Я беспокоился, хватит ли мне ловкости, — ведь указательный палец очень важен при броске. Но бросить мне его, в конце концов, предстояло недалеко. Я ждал, пока мистер Меррил перестанет играть на органе, и в ту же секунду, как замолкла музыка, изо всех сил швырнул мяч в одно из высоких витражных окон алтаря. Мяч пробил в стекле маленькую дырку; оттуда вырвался сноп белого света, похожий на луч карманного фонарика, и осветил снизу листья высоченного вяза, за стволом которого я спрятался, пока ждал пастора Меррила.
Он не сразу понял, что влетело в одно из священных окон. Мяч, я думаю, прокатился мимо органных труб, а может, даже докатился до самой кафедры.
— Джонни! — услышал я голос моего отца. Открылась и закрылась дверь, ведущая из церкви в ризницу. — Джонни, я знаю, ты сердишься, но это чистое ребячество! — крикнул он. Я услышал его шаги в коридоре, где на стенках висят крючки для одежды. Он резко распахнул дверь ризницы, держа бейсбольный мяч в правой руке, и замигал, всматриваясь в мигающий желтый свет на перекрестке Тэн-лейн и Центральной. — Джонни! — снова крикнул он и вышел наружу, поглядел налево, в сторону учебного городка Грейвсендской академии, потом направо, вдоль Центральной улицы, а затем бросил взгляд в сторону цветочных клумб — они будто тлели в неверном свете витражных окон. И преподобный Льюис Меррил упал на колени и крепко прижал бейсбольный мяч к сердцу.
— Табби! — прошептал пастор. Он уронил мяч, и тот покатился по тротуару Центральной улицы. — Господи, прости меня! — промолвил пастор Меррил. — Табби — это не я ему сказал! Я обещал тебе, что не скажу, и я не говорил — это не я! — взывал мой отец. Его голова задергалась; он не смел взглянуть в сторону клумбы и закрыл глаза обеими руками. Он упал на бок, привалившись головой к травяному бордюру вдоль тропинки, ведущей к ризнице, и поджал колени к груди, словно корчась в ознобе; он напоминал маленького ребенка, свернувшегося калачиком. Не отрывая от глаз крепко прижатых рук, он взвыл: — Табби, прости меня, пожалуйста!
После этого он начал лепетать что-то вовсе нечленораздельное, бормотать и подергиваться, лежа на земле. Только благодаря этим звукам и движениям я мог убедиться, что он не умер. Каюсь: меня немного разочаровало, что шок от появления мамы не убил его. Я поднял манекен и зажал его под мышкой; одна из мертвенно-белых рук Марии Магдалины отвалилась, и я взял ее под другую мышку. Затем подобрал с тротуара бейсбольный мяч и сунул его обратно в карман. Интересно, подумал я, слышит ли отец, что рядом с ним кто-то ходит, потому что он, кажется, еще сильнее скрючился в своей позе эмбриона и крепче прижал ладони к глазам, будто боялся, что мама сейчас подойдет к нему. Вероятно, эти призрачно-белые удлиненные руки напугали пастора больше всего — словно сама Смерть помогала моей маме дотянуться до него, и преподобный мистер Меррил ждал, что она вот-вот до него дотронется.
Я положил манекен и руки Марии Магдалины обратно в свой «фольксваген» и поехал к волнорезу у гавани Рай-Харбор. Стояла полночь. Я изо всех сил зашвырнул бейсбольный мяч в воду залива; всплеск получился очень слабеньким — даже чайки не потревожились. Затем я выбросил тяжелые длинные руки Марии Магдалины — всплеск получился сильнее; однако здесь вечно шлепаются о воду якоря и швартовы, а о волнорез с внешней стороны почти всегда бьются волны, так что чайки давно привыкли не бояться никаких всплесков.
После этого я взобрался на волнорез и зашагал по нему вместе с манекеном в красном платье. Прилив недавно достиг высшей точки и сейчас шел на убыль. Дойдя до устья судового канала, я спрыгнул туда с верхушки волнореза и очень скоро погрузился в воду по грудь, так что пришлось немного отступить к крайней гранитной плите волнореза, чтобы можно было размахнуться и забросить манекен в океан как можно дальше. Мне хотелось, чтобы манекен непременно упал в судовой канал — я знал, что там очень, очень глубоко. Несколько мгновений я прижимал это тело к лицу; но если раньше платье и хранило какой-то запах, то он давно уже выветрился. Затем я бросил манекен в океан.
Несколько жутких минут он держался на плаву. Во всех набитых проволокой пустотах оставался воздух. Манекен перевернулся в воде на спину. Я увидел над поверхностью чудесную мамину грудь — КРАСИВЕЙ, ЧЕМ У ВСЕХ ДРУГИХ МАМ, как сказал когда-то Оуэн Мини. Затем манекен перевернулся еще раз; из туловища стали вырываться пузыри, и «Дама в красном» утонула в судовом канале с внешней стороны волнореза, на котором, как уверял Оуэн Мини, он имел полное право сидеть и смотреть на море.
Я увидел, что солнце уже начало подниматься над гранитно-серой поверхностью Атлантики, словно сверкающий стеклянный шарик. Я поехал в Дарем, зашел в нашу с Хестер квартиру, принял душ и переоделся для похорон. Я понятия не имел, где Хестер, но меня это мало заботило; я уже знал ее отношение к его похоронам. Последний раз я видел Хестер в доме 80 на Центральной; мы вместе с бабушкой смотрели, как в Лос-Анджелесе убивали Бобби Кеннеди, — это повторялось снова и снова. Вот тогда-то Хестер и сказала: «Телевидение здорово преподносит несчастья».
Оуэн Мини ни разу не говорил со мной об убийстве Бобби Кеннеди. Оно случилось в июне 1968-го, когда время Оуэна стремительно истекало. Я уверен, Оуэн был слишком занят собственной смертью, чтобы сказать что-нибудь по поводу смерти Бобби Кеннеди.
Было раннее утро. В нашей с Хестер квартире я держал совсем немного вещей, так что упаковать их оказалось недолго; в основном это были книжки. Оуэн тоже хранил кое-какие книжки у Хестер, и я забрал одну из них — «Размышления о псалмах» К. С. Льюиса. Оуэн обвел в ней свое любимое высказывание: «Я пишу для неученых о том, о чем и сам не много знаю»[47]. После того как я закончил укладываться и оставил Хестер чек в счет моей доли за квартиру до конца лета, у меня еще оставалось какое-то время, и я открыл дневник Оуэна. Я просмотрел некоторые разрозненные записи, похожие на перечень покупок, которые хозяйки составляют перед походом в магазин; он словно писал записки самому себе. Я узнал, что слово «уачука» — из названия форта — означает «гора ветров». А еще там имелось несколько страниц с вьетнамскими словами и выражениями. Оуэн отвел отдельную страницу под «ПОВЕЛИТЕЛЬНЫЕ ФОРМЫ ГЛАГОЛА». Два выражения по