Моллой — страница 6 из 37

апреле. Лучше всего подходило для этого литературное приложение к «Таймсу», благодаря своей неслабеющей прочности и герметичности. Даже газы мои не причиняли ему вреда. С газами я бороться не могу, они вырываются из моего зада по малейшему поводу и без повода, придётся, время от времени, об этом говорить, несмотря на всё моё отвращение к ним. Однажды я взялся их считать. Триста пятнадцать раз за девятнадцать часов, в среднем по шестнадцать в час. В конце концов, не так много. Четыре раза каждые четверть часа. Совсем ничего. Не выходит и по разу за четыре минуты. Просто невероятно. Чёрт побери, я почти не воняю, незачем было и вспоминать. Удивительно, насколько математика способствует самопознанию. Впрочем, атмосферные проблемы меня не интересуют, мне на них наплевать. Добавлю лишь, что в этой части света по утрам часто бывает солнечно, до десяти часов, до десяти тридцати, после чего небо темнеет и начинается дождь, до вечера. Потом появляется солнце и тут же закатывается, промокшая земля вспыхивает на мгновение и, лишившись света, гаснет. Я опять в седле, моё отупевшее сердце одолевает беспокойство, но это беспокойство больного раком, идущего на приём к дантисту. Я не знал, верную ли выбрал дорогу- Все дороги для меня верны, неверная дорога — событие Но на пути к матери только одна дорога верна, та, что ведёт к ней, ибо не все дороги ведут к матери. Я не знал, нахожусь ли на одной из верных дорог, и меня это беспокоило, как беспокоит всё, что слишком напоминает о жизни. Можете представить себе облегчение, охватившее меня, когда в сотне шагов от себя я увидел неясные очертания городской стены. Я миновал её и оказался в незнакомом районе, хотя город я знал хорошо, я в нём родился, и расстояние между нами никогда не превышало десяти-пятнадцати миль, дальше он меня не отпускал; почему, не знаю. И я уже был близок к тому, чтобы спросить, тот ли это город, в котором я впервые увидел ночной мрак и который всё ещё давал прибежище моей матери, где-то там, или не тот, и я попал в него по ошибке, сделав неверный поворот, и не знаю даже, как он называется. Ибо я твёрдо знал, что родной город у меня один, в другой моя нога не ступала. Когда-то я внимательно прочитывал, когда ещё мог читать, сообщения о путешественниках более удачливых, чем я, о городах, столь же прекрасных, как мой, и даже более прекрасных, но другой красотой. И сейчас я искал в памяти название — название единственного города, который мне суждено было знать, намереваясь, как только отыщу его, тотчас остановиться и, приподняв шляпу, спросить у прохожего: Извините, господин, это X, не так ли? X — это название моего города, и я его вспоминал, я был уверен, что оно начинается с Б или П, но, несмотря на эту подсказку, или как раз из-за её ложности, никак не мог припомнить других букв. Понимаете ли, я так много времени провёл вдали от слов, что мне достаточно увидеть город, мы говорим о моём городе, чтобы оказаться не в состоянии, вы понимаете. Мне очень трудно это выразить. И даже моё самовосприятие было окутано плотной пеленой безымянности, в чём вы, кажется, только что убедились. И не только название города, всё вокруг глумилось над моими чувствами. Да, даже в тот период, когда всё, волны и частицы, стали постепенно исчезать, предметы существовали на условии безымянности и наоборот. Я говорю об этом сейчас, но что, в конце концов, знаю я о том периоде сейчас, когда град ледяных слов осыпает меня, град ледяных значений, и под этим градом гибнет мир, поименованный так вяло и тупо. Всё, что я знаю, — знают слова и неживые предметы, это из их знаний возникает забавное устройство, имеющее начало, середину и конец, похожее на удачно построенную фразу или на долгую сонату смерти. И поистине, какое значение имеет, скажу я это, или то, или что-нибудь ещё. Говорить — значит выдумывать. Обманчиво, как правда. Ничего не выдумываешь, только кажется, что выдумываешь, кажется, что освобождаешься, а на самом деле всего-навсего выдавливаешь из себя урок, обрывки когда-то выученного и давно забытого — жизнь без слёз, когда все слёзы уже выплаканы. Впрочем, к чёрту всё это. На чём я остановился? Не в состоянии вспомнить название своего города, я решил остановиться на обочине, дождаться прохожего, приветливого и интеллигентного с виду, сдёрнуть с головы шляпу и сказать, улыбаясь: Прошу прощения, господин, извините, господин, не скажете ли вы, как называется этот город? И как только он обронит слово, я сразу пойму, то ли это слово, которое я искал в своей памяти, или не то, и таким образом узнаю, где я. Но намерению этому, возникшему у меня, пока я ехал, не суждено было сбыться. Помешал глупейший случай. Да, мои намерения этим и замечательны — не успеют они созреть, как сейчас же найдётся что-то, препятствующее их исполнению. Возможно, поэтому я менее решителен сейчас, чем в те времена, о которых рассказываю, а в те времена был менее решителен, чем ещё раньше. Но, по правде говоря (по правде говоря!), особой решительностью я никогда не отличался, я не был, так сказать, решительным на намерения, а имел привычку нырять головой в дерьмо, не разбирая, кто на кого валит и в какую сторону мне податься. Но и от этой привычки я не получал ни малейшего удовлетворения, и если всё же так и не смог от неё избавиться, то вовсе не потому, что не пробовал это сделать. Дело, как будто, в том, что самое большее, на что можно надеяться, это стать в конце концов чуть-чуть не таким, каким был в начале или в середине. Ибо, не успел я ещё как следует оформить свой план в голове, как переехал собаку, которую увидел слишком поздно, и к тому же сам упал с велосипеда, — оплошность тем более непростительная, что собака, которую держали на поводке, бежала не по мостовой, а послушно шла за своей хозяйкой по тротуару. Меры предосторожности, как и планы, следует принимать с предосторожностью. Эта дама, должно быть, полагала, что предусмотрела всё и не оставила места случайности, по крайней мере в том, что касалось безопасности её собаки, а фактически бросила вызов всей вселенной, подобно мне, когда я безумно жажду пролить свет на то или иное событие. Вместо того чтобы покаянно биться о землю, обвиняя во всём свой возраст и немощь, я всё испортил, бросившись бежать. Меня тут же догнали; среди поборников справедливости, столпившихся вокруг меня, были мужчины и женщины всех возрастов, я успел заметить седые бороды и почти ангельские мордашки; они готовы были разорвать меня на куски, но тут вмешалась хозяйка собаки. Впоследствии она мне сообщила, что сказала следующее, и я ей поверил: Оставьте в покое этого несчастного старика. Он убил Чарли, с этим ничего не поделаешь, а Чарли я любила, как ребёнка, но всё не так страшно, как кажется, ибо я как раз вела его к ветеринару, чтобы избавить от мук жизни. Чарли состарился, ослеп, оглох, ревматизм скрутил ему ноги, он не переставал гадить — ночью и днём, дома и на улице. Спасибо же этому старцу за то, что мне не пришлось выполнять мучительную процедуру, не говоря уже о расходах, которые я могу позволить себе с большим трудом, ибо не имею иных средств к существованию, кроме пенсии за моего дражайшего супруга, павшего при обороне страны, которую он называл своей родиной и от которой при жизни не получал никаких выгод, одни оскорбления и обиды. Толпа начала рассеиваться, опасность миновала, но даму было уже не остановить. Вы можете сказать, продолжала она, его вина в том, что он пытался скрыться, вместо того чтобы объясниться и принести мне свои извинения. Согласна. Но ведь совершенно ясно, что он не в своём уме, что он не владеет собой по причинам, о которых нам ничего не известно и которые могли бы устыдить нас всех, если бы мы о них узнали. Я даже не уверена, осознаёт ли он вполне свой поступок. Её монотонный голос навёл на меня такую тоску, что я уже собрался продолжить свой путь, как вдруг передо мной вырос неизбежный полицейский. Он тяжело опустил на руль моего велосипеда свою огромную, красную, волосатую лапу, это я заметил сам, и, похоже, у него с дамой состоялся следующий разговор. Это тот человек, который переехал вашу собаку, мадам? Да, это он, сержант, а что такое? О нет, мне не передать этот бессмысленный диалог. Замечу лишь, что полицейский наконец исчез, слово не совсем точное, бормоча и ворча, а за ним потянулись последние зеваки, потерявшие последнюю надежду дождаться моего бесславного конца. Но полицейский тут же вернулся и сказал: Немедленно уберите вашу собаку. Снова оказавшись на свободе, я попытался ею воспользоваться. Но дама, госпожа Лой, разделаюсь с её фамилией поскорее, или Лусс, забыл, а имя похоже на Софи, удержала меня и, уцепившись за полу моего пальто, сказала, я считаю, что слова, которые я услышал, и слова, произнесённые ею тогда, одинаковы: Сударь, вы мне нужны. И, заметив по выражению моего лица, которое часто меня выдаёт, что я её понял, она, должно быть, произнесла: Если он понимает это, то может понять и другое. И не ошиблась, ибо некоторое время спустя я оказался во власти новых идей и точек зрения, исходивших, несомненно, от неё, а именно — убив собаку, я морально обязан помочь отнести её домой и там похоронить; она не хочет предавать меня суду за то, что я натворил, но человек не всегда не делает того, чего не хочет; она находит меня вполне симпатичным мужчиной, несмотря на мою отвратительную внешность, и счастлива была бы протянуть мне руку помощи и так далее, половину я забыл. А, вот ещё что, она мне тоже была нужна, так ей казалось. Я был ей нужен, чтобы помочь избавиться от собаки, а она мне забыл зачем. Наверняка она это сказала, ибо приличие не позволило мне обойти молчанием сделанный намёк, и я, не колеблясь, заявил, что не нуждаюсь ни в ней, ни в ком бы то ни было другом, и, вероятно, несколько преувеличил, ибо в матери я наверняка нуждался, иначе откуда такое упорное желание добраться до неё? Вот одна из причин, почему я стараюсь говорить как можно меньше. Ибо я всегда говорю или слишком много, или слишком мало, а это ужасно для человека, любящего правду так, как люблю её я. И прежде чем оставить эту тему, к которой, вероятно, у меня уже не будет повода вернуться из-за того, что меня охватывает смятение, я хочу сделать довольно любопытное замечание: мне не однажды случалось, в те времена, когда я ещё говорил, говорить слишком много, полагая, что я сказал слишком мало, и, наоборот, говорить слишком мало, полагая, что я сказал слишком много. После раздумья, довольно долгого, хочу заявить, что моё словесное изобилие обычно оказывалось речевой бедностью и наоборот. Так время иногда меняет заповеди. Иными словами, или, возможно, уже совсем иное: что бы я ни сказал — его всегда оказывалось недостаточно или слишком много. Да, но я не был молчальником, что бы я там ни говорил, молчальником я не был. О божественный анализ, с твоей помощью познаёшь себя и познаёшь своих ближних, если они у тебя есть! Ибо сказать, что мне не нужен никто, — значит сказать не слишком много, а лишь ничтожно малую часть того, что я мог бы сказать, не мог не сказать, о чём должен был умолчать. Потребность в матери! Нет, не существует слов, чтобы выразить то отсутствие потребностей, от которого я погибал. Так что, вероятно, она, я имею в виду снова Софи, назвала мне причины, по которым я нуждался в ней, после того как я осмелился ей противоречить. Возможно, если бы я взял на себя труд, я бы и сам их вспомнил, но брать на себя труд, премного благодарен, как-нибудь в другой раз. Покончим с этим бульваром, конечно, это был буль