Он надел резиновые сапоги, поднял воротник плаща, но не позаботился о шляпе и зонте. Мокрые от дождя волосы облепили череп, холодные струйки текли по затылку.
Зябко поежившись, Штефан посмотрел на прорезь окна в стене возле двери. Оконное стекло шириной шесть дюймов и высотой один фут было зеркальным снаружи и прозрачным с внутренней стороны.
Он терпеливо слушал, как дождь барабанит по крыше автомобиля, молотит по лужам, булькает в водосточной трубе. И со злобным шипением хлещет по листьям платанов на обочине.
Над дверью зажегся свет. Конусообразный плафон задерживал золотистое сияние, так что луч света был направлен прямо на Штефана.
Штефан улыбнулся в зеркальное смотровое окно. Улыбка предназначалась охраннику, которого он не видел.
Свет погас, лязгнул, открывшись, ригельный замок, дверь распахнулась вовнутрь. Штефан знал охранника: Виктор какой-то там, крепкий мужчина лет пятидесяти с коротко стриженными седыми волосами, в очках в стальной оправе. Охранник, суровый снаружи, но мягкий в душе, по натуре был настоящей наседкой, пекущейся о здоровье друзей и знакомых.
– Герр Штефан, что вы здесь делаете в такой час и в такой ливень?
– Мне не спалось.
– Жуткая погода! Входите, входите! Так и простудиться недолго!
Штефан вошел в тамбур и, пока Виктор запирал дверь, порылся в памяти в поисках обрывков информации о личной жизни охранника.
– Судя по вашему виду, ваша жена по-прежнему готовит вам эти потрясающие блюда с лапшой, о которых вы мне рассказывали.
Отвернувшись от двери, Виктор тихо рассмеялся и похлопал себя по животу:
– Клянусь, ее нанял сам дьявол, чтобы ввести меня в грех чревоугодия! А это у вас что такое? Чемодан? Вы решили здесь поселиться?
Вытерев мокрое от дождя лицо, Штефан сказал:
– Да так, данные исследований. Брал их домой несколько недель назад. Работал по вечерам.
– У вас что, совсем нет личной жизни?
– Я выделяю себе ровно двадцать минут каждый второй четверг.
Виктор неодобрительно поцокал языком, затем подошел к письменному столу, занимавшему треть пространства небольшой комнаты, поднял телефонную трубку и позвонил второму ночному охраннику, дежурившему в вестибюле перед главным входом в институт. Когда кого-то впускали внутрь в неурочное время, дежурный охранник всегда предупреждал коллег в другом конце здания во избежание ложной тревоги и, возможно, случайной стрельбы в сотрудников, явившихся без злого умысла.
Оставив мокрый след на вытертой ковровой дорожке, Штефан выудил из кармана плаща связку ключей и подошел к внутренней двери. Как и наружная, она была стальной, на скрытых петлях, и открыть ее можно было лишь двумя ключами, повернутыми одновременно: один ключ имелся у сотрудника с соответствующим уровнем доступа, второй – у дежурного охранника. Исследования, проводившиеся в институте, были настолько выдающимися и секретными, что даже ночной охранник не имел доступа в лаборатории и архив.
Виктор положил телефонную трубку:
– Насколько вы здесь задержитесь?
– На пару часов. Кто-нибудь еще работает сегодня вечером?
– Нет. Вы единственный мученик. И должен вам сказать, никто толком не ценит мучеников. Спорим, вы загоните себя в гроб, и ради чего? Кто это оценит?
– Элиот писал: «Святой и мученик правят из могилы».
– Элиот? А это еще кто такой? Какой-то поэт или вроде того?
– Томас Элиот. Да, поэт.
– Значит, «святой и мученик правят из могилы»? Ничего не слышал о таком. Непохоже, что это одобренный властями поэт. Наверняка инакомыслящий. – Виктор от души рассмеялся.
Его развеселила абсурдная идея, что этот трудоголик может быть предателем.
Вдвоем они открыли внутреннюю дверь.
Перетащив чемодан с взрывчаткой в коридор подвального этажа института, Штефан включил свет.
– Если у вас войдет в привычку работать по ночам, – заявил Виктор, – я принесу вам один из пирогов, которые печет моя жена, чтобы вы хоть чуть-чуть подкрепились.
– Спасибо, Виктор. Но, надеюсь, это все же не войдет у меня в привычку.
Охранник закрыл за собой металлическую дверь. Замок звякнул и автоматически защелкнулся.
Оставшись в одиночестве в коридоре, Штефан в очередной раз подумал, насколько ему повезло с внешностью: блондин, с мужественными чертами лица, голубоглазый, чем отчасти объяснялась та смелость, с которой он пронес взрывчатку в институт, не опасаясь досмотра. В Штефане не было ничего темного, скрытого или подозрительного. Он казался настолько идеальным, а его улыбка – такой ангельской, что в патриотизме Штефана не способны были усомниться люди вроде Виктора, люди, чья слепая преданность государству и чей пивной, сентиментальный патриотизм мешали им задумываться над порядком многих вещей. Очень многих вещей.
Поднявшись на лифте на третий этаж, Штефан направился прямо в свой кабинет, где, включив латунную настольную лампу, сняв плащ и переобувшись, достал из шкафа бумажную папку и разложил ее содержимое на письменном столе для создания видимости кипучей деятельности. Нужно было сделать все возможное, чтобы устранить любые подозрения на тот случай, хотя и маловероятный, если кто-нибудь из сотрудников решит появиться в институте посреди ночи.
Взяв чемодан и фонарь, спрятанный во внутреннем кармане плаща, Штефан поднялся по лестнице на четвертый этаж, а оттуда – на чердак. Луч фонаря высвечивал тяжелые балки с торчащими кое-где гвоздями. Чердак, с его черным деревянным полом, не использовался для хранения и был абсолютно пуст, если не считать слоя серой пыли и паутины. Высота конька остроконечной шиферной крыши позволяла Штефану выпрямиться в полный рост, хотя ближе к карнизу пришлось опуститься на колени.
Здесь, прямо под самой крышей, неустанный шум дождя был подобен гулу непрерывно пролетающих над головой бомбардировщиков. Этот образ напрашивался сам собой, поскольку город уже был обречен.
Штефан открыл чемодан. Работая с быстротой и сноровкой опытного подрывника, он установил брикеты пластида так, чтобы сила взрыва шла вниз и внутрь. Взрыв должен был не только сорвать крышу, но и разнести средние этажи, с тем чтобы шиферные плиты и тяжелые балки рухнули вниз, вызвав еще большие разрушения. Он спрятал взрывные устройства между стропилами, в углах длинного чердака, а также под парой отодранных половых досок.
Непогода снаружи немного улеглась. Правда, вскоре тишину ночи разорвали зловещие удары грома, а дождь полил с новой силой. И в довершение всего поднялся ветер, завывавший в водосточных трубах и стонавший под скатами крыши: его странный замогильный голос, казалось, одновременно и запугивал, и оплакивал город.
Чердак не отапливался, и окоченевший Штефан делал эту тонкую работу трясущимися руками, но, несмотря на пробирающий до костей холод, даже вспотел от напряжения.
Вставив детонатор в каждое взрывное устройство, он протянул проволоку от всех взрывных устройств в северо-западный угол чердака. После чего сплел проволоку в один медный провод, который спустил в вентиляционную шахту, идущую вниз до цокольного этажа.
Взрывные устройства и проволока были спрятаны так, чтобы их не заметил человек, случайно открывший дверь на чердак. При более внимательном осмотре помещения или если на чердаке вдруг решат устроить склад, проволоку и пластид наверняка обнаружат.
Однако Штефану нужно было всего двадцать четыре часа. Не слишком строгое ограничение, учитывая, что последние месяцы никто, кроме него, не поднимался на чердак.
Завтра ночью он вернется со вторым чемоданом и разместит взрывчатку в цокольном этаже. Разрушить институт одновременно двумя взрывами вверху и внизу было единственным способом стереть здание с лица земли, чтобы превратить в прах абсолютно все документы, позволявшие возобновить опасные исследования, которые здесь проводились.
Конечно, взрывчатка в таком количестве, пусть и грамотно размещенная, могла повредить соседние здания, и Штефан резонно опасался, что во время взрыва погибнут невинные люди. Но, к сожалению, случайных жертв было не избежать. Ведь если документы и хранящиеся здесь дубликаты будут уничтожены не полностью, то проект наверняка оперативно запустят заново, чего категорически нельзя было допустить, поскольку на кону стояла судьба человечества. И если погибнут невинные люди – что ж, тогда ему, Штефану, придется жить с вечным чувством вины.
Он управился за два часа, закончив работу на чердаке в начале четвертого ночи.
Затем вернулся в свой кабинет на третьем этаже и сел за письменный стол. Нужно было высушить мокрые от пота волосы и унять дрожь в руках, чтобы не вызвать подозрений у Виктора.
Штефан закрыл глаза. Представил себе лицо Лоры. Мысли о Лоре всегда его успокаивали. Сам факт ее существования приносил душевный покой и прибавлял смелости.
Друзья Боба Шейна не хотели, чтобы Лора присутствовала на похоронах ее отца. Они считали, что двенадцатилетней девочке не выдержать столь тяжкого испытания. Однако Лора настояла на том, чтобы пойти, а если она чего-то сильно хотела – в данном случае сказать последнее «прости» своему отцу, – то отговаривать ее было бесполезно.
Тот день, четверг, 24 июля 1967 года, стал худшим днем в жизни девочки, даже хуже, чем вторник на той же неделе, когда умер отец. Первый анестезирующий шок прошел, и Лора вышла из оцепенения: эмоции рвались наружу и она не могла их контролировать. Лора начинала осознавать всю невосполнимость своей утраты.
Она выбрала темно-синее платье, поскольку черного у нее не было. Надела черные туфли и темно-синие носки, хотя и сомневалась в их уместности, так как носки придавали ей легкомысленный, детский вид. Но она пока еще не носила нейлоновых чулок, и надевать их впервые в жизни на похороны казалось столь же неуместным. Ведь папочка будет смотреть на нее с небес во время заупокойной службы, и ей хотелось быть такой, какой он привык ее видеть. Если папа увидит дочь в нейлоновых чулках – маленькую дурочку, пытающуюся сойти за взрослую, – ему придется за нее краснеть.