Молочник — страница 20 из 71

ли твоего мужа, или твоего отца? Или ты все же уйдешь в дом, оставив твоего сына, или твоего брата, или твоего мужа, или твоего отца на милость этих людей? А если не это, то вряд ли могло быть приятным для любой женщины выйти из дома и услышать по нарастающей в свой адрес сексуальные замечания, которыми тебя приводят в бешенство эти похабники: «Твой багажник, – говорили они. – Твой приёмник, – говорили они. – Твоя пригодность к уличной профессии». А потом: «Что бы мы сделали с твоим лицом, если бы…», или что-нибудь в таком роде и опять же с винтовками в руках и почти не сдерживаемыми, а часто и не сдерживаемыми эмоциями, переливающимися через край. Естественно – а может, неестественно, но объяснимо – не было бы ничего предосудительного в том, чтобы девушка или женщина, слышащая этот язык, подумала: «Если бы снайпер-неприемник из какого-нибудь окна на верхнем этаже снес бы тебе голову точным выстрелом, солдат, то меня не только не огорчил бы твой безвременный уход, а, я думаю, он был бы для меня приятной, умственно облегчающей, очаровательной, кармической штукой». Тут господствовала ненависть. Это была великая ненависть семидесятых. Чтобы правильно оценить влияние этой ненависти, нужно отбросить вводящую в заблуждение и обременительную неадекватность политических проблем, а еще все рационализации и избирательные выводы, касающиеся политических проблем. Как сказал кто-то по телевизору, совершенно ординарный человек «с другой стороны», коротко так сказал, потому что он хотел убить всех, принадлежащих к моей религии, а это означало всех, кто жил в моем районе, в ответ на то, что какой-то неприемник той страны перешел через дорогу и, взорвав бомбу, уничтожил немало людей его религии в его районе: «Это удивительно, какие чувства живут в вас». И он был прав. Это было удивительно, независимо от того, что в конечном счете ты мог и не быть тем человеком, кто в конечном счете нажимает на спусковой крючок.

И вот почему собаки были необходимы. Они были важны, они были компромиссом, посредником, буфером безопасности против мгновенного, лицом к лицу, смертоубийственного столкновения эмоций, вызывающих отвращение к противнику и к самому себе, тех самых эмоций, которые за считаные мгновения возникают между отдельными людьми, между кланами, между народами, между полами, нанося непоправимый ущерб всему окружающему. Чтобы уйти от этого, избегнуть его, чтобы оттолкнуть от себя те дурные воспоминания, всю эту боль, и историю, и ухудшение характера, ты слышишь лай, начало этого дикого, племенного лая, и понимаешь, что тебе нужно не выходить за дверь – четверть часа не появляться на улице, – чтобы ушли солдаты. Так ты избегаешь контакта, тебе не приходится чувствовать свое бессилие, несправедливость, или, хуже всего, избежать появления у тебя – нормального, обычного, очень приятного человеческого существа – желания убить или почувствовать облегчение от убийства. А если ты уже на улице, которая есть поле боя, которое есть улица, когда ты слышишь неожиданный лай, то ты просто прислушиваешься, определяешь направление, в котором идут эти солдаты, и, если они идут в твою сторону, ты легко сворачиваешь в проулок на другую менее опасную улицу. Но они убили собак, устранили посредника, и теперь, пока не родятся новые собаки, пока их не вырастят, пока не научат партизанской войне в нашем районе, мы, похоже, вернулись к ранней, древней ненависти, когда вплотную, глаза в глаза. Но первым делом утром после ночи уничтожения собак, перед лицом реальности в виде горы собачьих тел, поступил местный ответ и тоже глаза в глаза.

По большей части это было молчание. Или поначалу молчание, с одной собакой – первое время ее считали единственной оставшейся в живых собакой в районе, – которая смотрела вместе со всеми нами, периодически повизгивала, засунув хвост далеко между ног. А мне в мои девять лет казалось, собак было столько, что район просто не мог вместить такого количества, что солдаты, вероятно, привезли дополнительных, но когда местные стали опознавать и разбирать их, то забрали всех до последней. И еще, моим детским глазам и глазам третьего брата, который стоял рядом, казалось, что у всех собак в этой громадной собачьей куче отсутствуют головы. Мы решили, что их обезглавили. «Мама! Головы! Они забрали головы! Где головы? – кричали мы. – Где Лесси, мама? Где папа? Братья нашли Лесси? Где папа? Где Лесси?» И мы дергали ее за полы пальто, потом третий брат начал плакать. Его плач выбил меня из колеи, а потом наш с ним совместный плач выбил из колеи всех других детей. А потом последняя оставшаяся в живых собака тоже начала выть. Нас в тот день было много, много детей, и мы жались к взрослым, цеплялись за них. Так что поначалу стояла тишина, потом наш плач, потом от звука нашего плача взрослые, прогнав шок, пришли в действие. Они начали разбирать тела, мужчины – молодые, пожилые, неприемники – стали пробираться через эту осклизлую, покрытую шерстью массу, принялись распутывать тяжелую, напитанную влагой вязкую плоть, отделять одно тело от другого, передавать их по цепочке тем, кто находил свое, ждал своего, чтобы отвезти домой на повозке, на коляске, на тачке, на тележке из супермаркета или, чаще, укутанное и на руках, как что-то, бывшее прежде живым. Что касается отца, я помню волнение третьего брата и мое собственное, когда мы спрашивали про него, умоляли, чтобы его вызвали сюда, чтобы он был мужчиной среди мужчин, делал то, что полагается делать мужчинам, как ему удалось сделать это позднее, годы спустя, когда он вместе с другими искал голову брата Какего Маккакего. Но, может быть, тот собачий день был плохим, одним из тех дней, когда он был прикован к кровати, в больнице, днем холокоста или древним, пожелтевшим, подарочно-магазинным днем. Каким бы этот день ни был, отец так и не появился. Но братья были с нами, и вместе с другими они копали и, казалось, собирались прокопаться на другую сторону Земли. Они были посреди земли, исчезли из виду и все же продолжали копать. Я добавила им совочки, и мне представлялось, что они копают этими совочками, земля теперь стала влажной, а братья и другие мужчины ушли в нее по пояс. Сгустки, комки, пряди становились краснее, коричневее, темнее, липче – чернее, – а они все закапывались, чтобы вытащить этих собак. Я помню братьев, всех наших собак, нас, людей, стоявших кругом. Но я не помню ни малейшего запаха смерти. В какой-то момент третий брат закричал: «Собаки шевелятся! МАМА! СОБАКИ ШЕВЕЛЯТСЯ!», и я посмотрела, и они шевелились, совершали крохотные движения вверх и вниз. И наша мать тоже, я помню ее окаменелость, ее отсутствие реакции на наши дерганья, на наши «ЛЕССИ, МАМА!», «МАМА, ГДЕ ПАПА?», «МАМА, СОБАКИ ШЕВЕЛЯТСЯ!» Наконец кто-то, третья сестра, объяснила. Она сказала, что головы оставались, но были закинуты назад, и, как я поняла позднее, горла были порезаны так глубоко, до кости, что нам казалось, будто их вообще нет. Это объяснение, я думаю, словно принесло облегчение, облегчение третьему брату, головы на месте все же лучше, чем отсутствие голов, что солдаты не забрали их, чтобы позабавиться, попинать, усугубить их бесчестье; а может быть, мы испытали облегчение оттого, что получили хоть какое-то объяснение. Но мы продолжали плакать, как и другие дети, в особенности когда выносилась какая-нибудь определенная собака, или когда паника усиливалась в ожидании какой-нибудь определенной собаки. Случались и волны надежды: может быть, они не мертвы, потому что они ведь шевелятся. «Они не шевелятся», – говорили взрослые, и в конце концов, когда мы в нашей надежде отчаяния стали невыносимы, кому-то из старших братьев или сестер поручили отвести нас, малолеток, в дом.

Первая и вторая сестры увели третьего брата и меня в дом, и в это время мы были самыми маленькими в семье. Мы двое продолжали оглядываться, смотреть назад, бросать долгие последние взгляды, все наши мысли были о Лесси, когда мы шли от того въезда, где все еще работали братья и другие мужчины. Это были наши собаки, и они были уличными собаками, то есть каждый день ты выпускал свою собаку на улицу искать приключения, как выпускали детей искать приключения. С темнотой собаки и дети возвращались, вот только тем вечером дети вернулись, а собаки – нет. И вот меня и брата отвели домой, подальше от этого въезда, старшие сестры обнимали нас за плечи. Но мы все оглядывались, пока не подошли к дому, когда в нас зародилась новая надежда. Хотя все остальные собаки умерли, кроме одной, и хотя она, как и мертвые собаки, всю ночь оставалась на улице, может быть, Лесси вернулась и теперь находилась в доме. И мы побежали, ворвались в дверь и увидели там Лесси. Она лежала у очага и подняла голову и зарычала на нас – из-за того, что мы напугали ее, открыв дверь? Впустили сквозняк, может быть. Лесси была обычной дворовой собакой, как и все собаки в районе. У нее не было ни родословной, ни сертификатов, она не была игривой, не имела подготовки, она не оказывала помощь тем, кто попадал в опасную ситуацию, не вытаскивала из воды тонущих детей. У Лесси не было времени на детей, на малолеток в семье, но для нас это был самый счастливый день, когда мы увидели и услышали ее, поняли, что у нее все еще есть горло, чтобы рычать и выказывать недовольство. Мы, конечно, не набросились на нее, потому что Лесси это бы не понравилось. Но утро было очень плохим, пока она не вернулась. После этого я забыла. Я забыла собак, их смерть, скорбь нашего района, потрясение, явное торжество солдат. Тем днем после обеда я, все еще девятилетняя, отправилась на поиски моих новых приключений, прошла мимо того въезда, у которого стояли бутылки с зажигательной смесью для следующих беспорядков в районе. Ничто не говорило о мертвых собаках, хотя я почувствовала запах этого мощного моющего средства «Жидкости Джейеса». Этот запах я никогда не забуду, хотя до того момента любила, когда его использовали дома.

И вот солдаты убивали собак, а местные жители убивали котов, а теперь еще котов убивало Люфтваффе. Я посмотрела на маленькую голову, лежащую среди мусора, и вдруг меня словно стукнуло – не помню, чтобы со мной когда-нибудь такое происходило, и я даже не могла понять, почему в данный момент у меня случилась такая сильная реакция. Я приняла меры – отвела глаза в сторону, твердым шагом поспешила прочь, но оно оставалось со мной. Это зрелище сопровождало меня, пока я не остановилась и не развернулась. Я прошла назад к голове и теперь рассмотрела ее внимательнее, увидела, что она влажная, черноватая от почерневшей крови, размокшая у шеи, или там, где была шея. Я присела на корточки, взяла камушек, повернула им голову. Теперь она лежала мордочкой вверх, и я увидела, что по ней все еще можно узнать кота – глаза больше размером, или глазницы, потому что один глаз отсутствовал. Пустая глазница была громадной, а в самой голове что-то происходило. Я решила, что это насекомые, а в подтверждение этого увидела комки, выпуклости – у носа, ушей, рта, и у оставшегося глаза тоже были выпуклости. Я увидела несколько неповоротливых личинок, хотя пока, если не считать чего-то сладковатого, бродильного, особых запахов не было. Я поискала взглядом остальное тело, но его нигде поблизости не было. Но и одной головы пока хватало. А через секунду уже более чем достаточно. Я встала и снова пошла прочь, пот