не получалось. Поначалу он входил в свои права и доказывал свою бесценную помощь мне. Потом, независимо от ожиданий и без всякого предупреждения, он начинал брать бразды правления в свои руки, сминал мою первичную инициативу в виде «я не знаю» и внедрял альтернативные стратегии, которые, как я с опозданием поняла, против моих сплетниц-соседок были что слону дробина, а били главным образом по мне. Я атаковала себя самое, и это было мое лицо, хотя я предполагала выставить его как временное, запасное, и я взаправду и откровенно думала, что оно не может быть не чем иным, как временным. Я предполагала, что как выглядит мое лицо, какое выражение я ему придаю, как я демонстрирую его, зависит от меня, я это могу контролировать, что мое истинное «я» спрятано глубоко в «зале совещаний». Я думала, что мое настоящее лицо находится там, отвечает за все, спрятанное от них, но дающее указания из подполья. А еще я думала, что нашла подчиненное лицо, которое мне помогает, а не лицо какого-то там буйного, который переворачивает столы и командует мной. Но именно так и случилось, и в первую очередь это случилось с моим лицом.
Меня зациклило. Я думала, что с моим зазубренным повторением «я не знаю» в сочетании с окончательным выражением лица – ничего в нем, ничего за ним, абсолютно вывернутое наизнанку ничего – я сражу сплетниц наповал, потрясу их, обману их ожидания, и в конечном счете они, разочарованные, усталые, приостановят свои расследования, все сдадутся и отправятся по домам. Я надеялась, что моя абсолютно нулевая бесполезность в информационном плане заставит их усомниться в их выдумках и убеждениях, даже начать подозревать, что ни у одного неприемника той страны – а в особенности у этого мачо из мачо, воина из воинов, нашей высокой знаменитости, героя сообщества – не могло появиться похотливого интереса к такой бесцветной, бездарной персоне, как я. Я даже не рассчитывала на то, что они сочтут меня глупой или остановятся, сочтя меня глупой, а что они пойдут дальше и придут к выводу, что я, вероятно, выпала из неких преобладающих, основополагающих социальных норм, а потому не понимаю их языка. То есть я не могла понять, о чем меня спрашивают, потому что, вероятно, совершенно не владела способностью к эмоциональным и психологическим коммуникациям. Я должна была поразить их, как учебник, некая разновидность логарифмической таблицы, как нормальная, но в то же время и не совсем нормальная. Я надеялась, что они придут к такому выводу, что мое притворство и использование определенного лица дадут результат, и я буду на свободе и в безопасности хотя бы от них, а не от молочника. Однако и молочник, и слух обо мне и молочнике оказались уроком, который приходилось заучивать на ходу. Плана на этот случай у меня не было. Составлять план не было времени, и вообще моя голова не очень приспособлена для планов, ка́лек, организационных мероприятий в предвидении возможных изменений сценария. Я вместо этого полагалась на инстинкт, на импровизированное отступление, на повышенную чувствительность к моей реакции, а не на холодную, заранее расписанную военную четкость, с которой моя реакция была встречена. Я с опозданием поняла, что ситуация тут такая же, как с осведомителями. Поначалу они играют на руку своим полицейским кукловодам, а потом в результате последующей и ожидаемой позиции «я не осведомитель, так что не думайте обо мне как об осведомителе, потому что я не осведомитель» они начинают играть на руку неприемникам – и я к тому же начинала терять свою силу логики, способность видеть очевидные связи и сохранять хотя бы элементарное представление о том, как выживать в этом месте. Теперь я, конечно, понимаю: что бы я ни делала или что бы я ни сделала, эти слухи не прекратились бы, не смолкли, не исчезли бы, по крайней мере, пока не исчез бы сам этот человек, заполучив меня и покончив со мной. Но тогда я говорила им три моих слова, демонстрировала собственное обезличивание и преуспела в их озадачивании. В результате они стали неразборчивы в методах, невоздержанны в нетерпении, открыв более чем когда-либо свою истинную натуру в своих попытках заставить меня быть вразумительной. Им и в голову не приходило, что моя проницательность и умение обманывать, возможно, превышают их проницательность и умение обманывать. Люди могут быть на удивление небрежны, если уж они приняли то или иное решение. Когда касалось таких дел, я не показывала свою эмоциональную или интеллектуальную заряженность, но это не означало, что я не заряжена. Конечно, я считала себя разумной. Конечно, я понимала, что злюсь. Конечно, я знала, что испугана, и у меня не было сомнений в том, что мое тело – для меня – переполнено до краев естественной реакцией. Поначалу я чувствовала эту реакцию, подтверждавшую, что я жива, что я здесь, внутри моего тела, переживаю эту внутреннюю турбулентность. Но дело было в том – прежде чем я поняла, что происходит, – что мой внешне упрощенный подход к жизни со временем становился все менее притворством и все больше реальностью. Сначала я ощутила эмоциональную немоту. Потом моя голова, которая поначалу успокоилась было мыслями: «Отлично. Молодец. Я успешно их обдуриваю: они не знают, кто я, или что я думаю, или что я чувствую», начала сомневаться даже в моем существовании. «Минуточку, – сказала голова. – А где наша реакция? У нас была частным образом выраженная реакция, а теперь ее нет. Где она?» Так мои чувства перестали выражаться. Потом перестали существовать. И теперь эта немотность из ниоткуда зашла в своем развитии так далеко, что не только другие люди нашего района находили меня неприемлемой, но и я сама стала находить себя неприемлемой. Мой внутренний мир, казалось, исчез.
И физически это становилось утомительно, все это недоверие и тяни-толкай, снайперский огонь и контрснайперский ответный огонь, отступления и финты, при этом и я, и мое сообщество словно пытались прорваться к некой конечной договоренности. Как и в случае с молочником, когда я, вернувшись с работы, проверяла под кроватью, за дверью, в шкафу и везде, нет ли его внутри, или под, или за; я проверяла и шторы, плотно ли они зашторены, не прячется ли он за ними по эту сторону стекла, по ту сторону стекла, я понимала, дела дошли до такой точки, что я скоро буду проверять, не прячется ли в этих тесных местечках все сообщество. Чрезвычайное количество энергии, которое я тратила на этих людей, – в том смысле, что принимала меры, чтобы не сталкиваться с ними, – означало, конечно, что я привлекала их, но я тогда не понимала, как действует энергия одержимости. Но все это сказывалось на мне, вся эта темнота, взаимные игры, которые привносили с собой сопутствующее обстоятельство, состоявшее в том, что даже если вся цель моего притворства заключалась в том, чтобы оставаться самой собой, не входя ни в какие отношения с ними, то вот вам, пожалуйста, я делала с ними общее дело. Я слишком поздно поняла, что была активным игроком, элементом, который вносит свой вклад, главным компонентом, определяющим мое собственное падение.
Что же касается сплетников и их реакции на мою реакцию, то я знала, что сбиваю их с толку, как и собиралась сбивать их с толку, хотя сбивать с толку себя я ни в коей мере не собиралась. Однако как выяснилось, их это сбивание с толку мало волновало, они сетовали, что я веду себя неподобающе, что я противлюсь обычному обхождению, что я противлюсь общественному благу, что я чуть ли не неподобающе пуста, чуть ли не безжизненна, почти стерильна, почти контринтуитивна, чего не было и быть не могло, сказали они, нормальным для личности, топчущей эту землю, и никогда не будет. Что же касается их «чуть ли не» – чуть ли не неподобающе пуста, чуть ли не безжизненна и так далее – то такой, конечно, и была моя цель. Хотя я и сказала, что для меня было крайне важно подавать себя, как чуть ли не пустую, чуть ли не бессодержательную. Это объяснялось тем, что точность и четкие методы могут давать идеальный результат и давать некоторое пошловатое удовлетворение на бумаге, но в реальной жизни они совершенно бесполезны, никого не обманут ни на секунду. Такая дотошливость в планировании с налетом предварительной обдуманности, и явной предварительной обдуманности в данном сообществе – в особенности если вы пытаетесь обвести это сообщество вокруг пальца – была вещью нехорошей. Если только вы не имели дела с крайне глупым человеком, а я таким не была, то лучше было все испачкать, смять, оставить чайные пятна, оставить небольшой, но частичный отпечаток подошвы в грязи не совсем чтобы в центре скатерти, а чуть в стороне, что наводило бы на мысль о том, что к скатерти отпечаток не имеет отношения. Так что эта часть работала. Но они сказали, что я не щедрая в моем выражении лица, подчеркивая этим «выражением» в единственном числе, что оно у меня только одно. Чуть ли не тупое к тому же, добавляли они. Оно было чуть ли не пресное, чуть ли не одинокое, чуть ли не распрограммированное, и опять же надежду в меня вселяло то, что они не говорили «непроницаемое». Непроницаемость здесь, как и явная предварительная обдуманность, как и поверхностное мышление, не работала. Поначалу они говорили, что не могут понять, уж не изображаю ли я «мариеантуанеттность»[25] своей зацикленностью, своим представлением, будто я выше их. Потом они решили, нет, это некоторая эксцентричность, согласующаяся с моим характером, скорее всего, проистекающая от чтения древних книг на ходу. Они сказали, тот факт, что я не одно и не другое, свидетельствует, что их ресурсы иссякли, но это, однако, не помешало им продолжать соваться ко мне. Немного неестественная, немного жутковатая, решили они, добавив, что прежде они ничего такого не замечали, но я в моей открытой закрытости напоминаю десятиминутный пятачок. Там словно и нет ничего, но вдруг что-то есть, хотя в то же время, когда там ничего не было, там словно что-то было. Они сказали, что я сам дух противоречия, что все-то мне нужно поперек, что я замкнутая, хотя они и смягчили это словами «хотя, возможно, это только одна ее сторона». Но поскольку они не думали, что какая-то другая сторона существует, то это вернуло их к началу – к тому, что у меня только одна сторона.