Молочник — страница 40 из 71

ной называть его «почти годичный пока наверный бойфренд» вместо более задушевного «наверный бойфренд», и я чувствовала, что поступаю правильно, дистанцируясь от него, хотя он, возможно, чувствовал то же самое, потому что обращался ко мне даже еще более формально: «почти годичная пока наверная герлфренда», а это означало, что если и дальше так пойдет, то мы будем обращаться друг к другу самыми официальными и безличными словами, как были бы уместны в те времена, когда мы еще не познакомились. Так у нас и шли дела, напряжение между нами росло, по мере того как у него нервы взвинчивались все сильнее в его районе, а я выматывалась в моем районе. Я постоянно все путала, все выходило задом-наперед, я винила его в вещах, которые и обвинения-то никакого не стоили, а если и стоили, то он к ним не имел никакого отношения, и я думаю, он чувствовал то же самое – об этом говорили его поведение и слова, которые он в своем состоянии говорил мне. И все это время где-то за нашими спинами все время стоял молочник, вклинивался между нами; а еще между нами вклинивалось то, что молочник может убить наверного бойфренда. А еще за нашими спинами стояла моя сестра, моя первая, старшая, вечно скорбящая сестра, которая в день похорон бывшего любовника сидела в нашем доме в этой ужасной тишине с таким жутким выражением лица.

Из-за этих дополнительных встреч – действительных и выдуманных – и потому что я продолжала держать все внутри себя, что во мне превратилось в непрерывный процесс отбивания вопросов, старейшая подруга из начальной еще школы прислала словечко: она хотела встретиться и поговорить. Опасаясь телефонных разговоров, она прислала послание с одним из этих разведчиков, таких живых телеграмм, самых секретных в районе, чтобы договориться со мной о времени. Я сказала ему, чтобы он передал ей, что я встречу ее в зале самого популярного питейного клуба в районе этим вечером в семь часов. Я любила старейшую подругу, раньше, по крайней мере, любила или любила ее ту, которую знала. Теперешнюю ее я почти и не знала, мы с ней почти не виделись. Про нее нужно сказать, что на этот день вся ее семья была убита в ходе разборок в связи с политическими проблемами. Она последняя осталась и жила одна – хотя вскоре собиралась замуж – в доме мертвой семьи. Что касается нашей дружбы, то она была единственным человеком, с которым я могла говорить, единственной, кого я могла слушать, а если сказать в целом, то она была последней из тех немногих, кому я доверяла, кто не вампирил мои жизненные соки, единственный, кто оставался у меня в мире. Как и третий зять, она не сплетничала. В политическом плане держала глаза и уши открытыми. И обвиняла меня в том, что я намеренно никогда не делаю того же, от чего я не могла отпереться, потому что так оно и было. Я оправдывалась перед ней моей ненавистью к двадцатому веку, добавляя, что мне вполне хватает непрекращающихся слухов в районе, тоже достойных ненависти. Старейшая подруга вела себя иначе. Для нее все имело какое-то значение. Для нее все было полезно, подлежало использованию, подлежало хранению до какого-нибудь подходящего случая. Я говорила, что ее накопление информации, ее молчание, эти ее запасы на будущее – не только по фактической реальности, но и по всяким домыслам, предположительной реальности – были делом сомнительным, а еще зловещим и довольно пугающим. Она отвечала, что я в своем глазу и бревна не хочу видеть. В особенности она настаивала на этом, когда мы встретились в верхнем зале самого популярного питейного клуба района. На тот случай если я не знаю, сказала она, то я сама более чем сомнительная, зловещая и пугающая. Я думала, она имеет в виду, что я держу уши закрытыми, не собираю информацию и не распространяю местных слухов, а еще мое упрямство с пеленок – почему я так упорно отказываюсь сказать этим любопытным ублюдкам, чтобы не совали нос в чужие дела. «С какой стати? – сказала я. – Это не имеет к ним никакого отношения, и к тому же я ничего такого не совершила». – «Многие ничего не совершали, – сказала старейшая подруга. – И продолжают не совершать, и никогда ничего не совершат в своих частных гробах в обычном месте». – «Но я никогда не лезу в чужие дела, – сказала я, – занята своим, хожу по улице, просто хожу по улице и…» – «Да, – сказала подруга, – есть еще и это». Я спросила, что она имеет в виду, а она сказала, что перейдет к этому через минуту. А сначала нужно обсудить кое-что другое. Но до этого другого было еще кое-что другое, и это другое было о том, что после окончания школы мы редко видимся. А если и встречаемся, то наши встречи становятся все более грустными и все менее и менее веселыми. Не помню, когда в последний раз они были веселыми. Даже на ее свадьбе, которая состоялась через четыре месяца после нашей той встречи, тоже не хватало веселости. И в самом деле, впечатление, что все мы пришли на двойные похороны, а не на одинарную свадьбу, было настолько сильным, что я долго не могла от него отделаться и в конечном счете рано ушла с торжества домой, легла при свете дня в кровать в праздничной одежде и в депрессии. Кое-что другое перед тем другим было о том, что между нами существовало молчаливое понимание: я ее не спрашиваю об ее деле, а она за это не рассказывает мне о нем. Мы пришли к этому соглашению с того самого времени, когда она начала это свое дело. А начала она его уже года четыре назад.

И вот мы с ней поднялись в верхний зал, заказали выпивку, сели в углу подальше и, помолчав немного, что не было необычным на начальных этапах между мной и старейшей подругой, она сказала: «Зная тебя, я предполагаю, что ты, вероятно, ничего не сделала, но, судя по слухам, ты, кажется, все сделала. А теперь, старейшая подруга, не затыкай мне рот, а скажи лучше, что за фигня у тебя с этим Молочником».

Я обратила внимание, что она назвала его по-особому, словно Молочником с большой буквы. Для всех остальных он был «молочник», хотя только самые маленькие в районе верили, что он обычный молочник, хотя и эта вера долго не продолжалась. Если она называла его «Молочник», то я теперь решила, это потому, что он и есть «Молочник». Она должна была знать об этом больше, чем какой-либо непосвященный посторонний, и потому, поскольку она владела внутренней информацией и к тому же мы были старыми друзьями, для меня было облегчением выложить ей все, хотя я и не знала, насколько сильное облегчение, пока не открыла рот и оно не полилось. Я знала, что она мне поверит, потому что она меня знала, потому что я ее знала, по крайней мере, прежде знала, так что можно было не тревожиться и спрашивать себя, доверять ей или нет. И никаких усилий, чтобы ее убедить, я не предпринимала. Просто могла выложить ей все как есть. Так я и сделала. Рассказала о его неожиданных появлениях, о тихих утверждениях о том, что он знает, где я обретаюсь, о том, что он знает обо мне все, что только можно знать. Я рассказала ей о том, как он мне говорит, что я должна делать, не говоря открыто, что я должна делать. Что он быстро и незаметно исчезал, так же пугающе, как появлялся, что меня все больше и больше переполняет предчувствие, что я падаю в какую-то ловушку. Он выслеживает меня, он преследует меня, он знает мой распорядок, мои перемещения, а еще распорядок всех, с кем я встречаюсь. У него есть какой-то план, сказала я, но он не торопится проводить его в жизнь, идет своим шагом, но у него явно есть намерение в один из дней его реализовать. И еще я рассказала о том, что он не прикасается ко мне, хотя мне все время кажется, что прикасается, и все время у меня волосы торчком – ожидание, предчувствие, страх – сзади на шее. Потом я рассказала о его шикарных машинах и фургоне, хотя и знала, что старейшая подруга и без того это знает, сказала еще, что мой инстинкт меня предупредил: никогда не позволяй себя околпачить настолько, чтобы сесть в одну из его машин. После этого я рассказала о полиции того государства, о том, что они наблюдают за мной, потому что наблюдают за ним. Я сказала, что они делали снимки не только меня, но и его, а потом меня одной, а потом меня, с кем бы я ни была – со случайными людьми, с людьми, с которыми я договорилась встретиться. Эти невидимые камеры, сказала я, щелкают, и люди, ни к чему не причастные, оказываются под наблюдением, независимо от того, что ничего не происходит, не происходило и не будет происходить. Потом я рассказала о появлении жополизок, прихвостниц, поскольку уже они стали появляться и делать вид, что я им нравлюсь, тогда как я им ни разу не нравилась. К своему удивлению, я даже упомянула моего похотливого первого зятя. Ближе к концу я рассказала про маму с ее безгрешностями и ее святыми, которые теперь молятся за меня, и изворотливыми сплетницами, которые, если чего услышат, то переделают, а если не услышат, то выдумают. Закончила я возможным взрывом автомобильной бомбы в будущем, которая может прикончить бойфренда, с которым я находилась в наверных отношениях. Ну вот. Я ей все сказала. Я замолчала, сделала большой глоток и откинулась на спинку обитой бархатом мягкой скамьи, и мне стало легче. Я рассказала все правильному человеку. Определенно, старейшая подруга была правильным человеком. Тот факт, что это получилось органически – даже приемлемо нехронологически, – казался мне доказательством этого.

Меня выслушали, а когда тебя выслушивают, ты чувствуешь себя хорошо, чувствуешь уважительное отношение, когда тебя понимают, когда не прерывают, когда не останавливают слишком самоуверенные, не чувствующие тебя люди. Старейшая подруга долго ничего не говорила, и я не возражала, что она ничего не говорит. Напротив, я радовалась этому. Мне это казалось свидетельством того, что она переваривает информацию, позволяет информации говорить с ней без спешки, чтобы в подходящий момент она могла подтвердить услышанное правильным и справедливым суждением. И вот она молчала, сидела без движения, смотрела перед собой, и тогда мне в первый раз пришло в голову, что такое устремление взгляда в среднее далеко, а у нее я это часто примечала при наших встречах, свойственно и Молочнику. Кроме первого раза в его машине, когда он высунулся и посмотрел на меня, но никогда после этого он больше не смотрел на меня. Что это такое было – некая «поза демонстрации профиля», которую они осваивают в их военизированных школах-пансионах? Пока я все это обдумывала, старейшая подруга наконец заговорила. Не поворачивая ко мне голову, она сказала: «Я понимаю, почему ты никому не хотела говорить. Это резонно, да и как иначе теперь, когда ты считаешься в районе запредельщицей».