я, а потому они, конечно, – пока он маячит у тебя за спиной – не предпримут никаких прямых действий. Но ты должна знать, – закончила она, – даже ты должна оценить тот факт, что, насколько это касается их, ты попала в трудную зону». Она имела в виду зону типа «осведомительской», хотя я и не считалась осведомителем. Дело было в том, что я оказалась на такой промежуточной территории, где тебя в твоей роли осведомителя не принимают, тобой не восторгаются, тебя не уважает ни эта сторона, ни та сторона, вообще никто, даже ты сама себя не уважаешь. В моем случае я, похоже, попала в трудную зону не только потому, что не желала рассказывать другим о своей жизни, и не из-за моей немотности, и не из-за моей подозрительности к вопросам. Против меня выдвигалось и еще одно обвинение: меня не считали чистой девушкой, какой считали бы, если бы у него не было других. А у него были и другие. Одна – его жена. Так что я была выскочкой, французеткой, чертом из табакерки, бесстыдницей. Кроме того, если ты осведомитель, когда в тебе больше нет нужды, когда тебя обошли другие, когда ты сделал то, что от тебя требовалось, когда тебя разоблачили, прежде чем ты сделал то, что от тебя требовалось, другие, иногда остро переживающие последствия собственной самоуверенности, склонны были требовать потраченное на тебя назад. Вот в чем была особенность трудной зоны. Она основывалась на сведенных воедино данных, все остальное, даже если оно и входило в противоречие с основным массивом, для удобства сводилось к некоему обобщающему понятию. Но подруга ошибалась. Я вовсе не свалилась в трудную зону. Меня туда затолкали.
«Хорошо. Я перестану», – сказала я, имея в виду чтение на ходу. Я перескочила на чтение на ходу, чтобы не трогать упрямство. Если уж с чем-то приходится проститься, то пусть уж лучше с этим. «Вот и молодец, – похвалила подруга. – Ворочай шариками, прекрати упрямиться, подумай о своем характере, спустись с облаков на землю и продемонстрируй хоть немного дружеского расположения. Откажись от чего-нибудь маловажного, чтобы удовлетворить их, а не подталкивай их своим молчанием к худшему. Если ты к тому же откажешься от своего немыслимого чтения на ходу, то это тоже улучшит ситуацию». Я кивнула, но сказала, что чтение на ходу не станет «к тому же». Оно подразумевается мною как «вместо». Мне необходимо было мое молчание, моя непримиримость, чтобы защитить меня от лапания и доставания вопросами. В противоположность подруге я придерживалась мнения, что попытка примирения с помощью информации, попытка перетащить их таким образом на свою сторону не принесет мне выгоды – они не отстанут от меня, напротив, примутся приставать с еще большим напором. К тому же я не хотела ничего им говорить. По-прежнему не хотела. То была моя единственная точка силы в этом мире, который только и делал, что обессиливал тебя. «Тогда я тебе советую быть поосторожнее», – сказала подруга то, что мне говорили все остальные. Люди всегда говорили, ты, мол, смотри – будь поосторожнее. Вот только как быть поосторожнее, когда от тебя ничего не зависит, когда проблемы растут как снежный ком, как при этом человек – маленький человек здесь, на земле, – может быть поосторожнее? И я сказала о книгах и ходьбе как о компромиссе, что в сравнении со всем остальным казалось нетрудным делом. Я даже не испытывала сожаления, что теперь не буду получать от этого прежней радости. Это ощущение облегчения, которое дает тебе книга, когда ты выходишь из дома, достаешь из кармана книгу, погружаешься в абзац, следующий после того, на котором ты остановилась, изменилось с началом сталкинга, с началом слухов, даже с тех пор, как полиция взяла меня под подозрение, и меня стали останавливать, чтобы в целях безопасности забрать из моих рук «Мартина Чезлвита». К тому же за моим чтением велось наблюдение, сообщалось о том, какие книги я читаю, как минимум один человек фотографировал меня за чтением и без чтения. Как читатель может сосредоточиться на радостях чтения перед лицом всего этого?
Что же касается полиции, то подруга сказала мне не беспокоиться из-за камер, щелкания, собирания информации, поскольку на меня еще до Молочника наверняка так или иначе было собрано досье. «Все сообщество под подозрением, – сказала она. – На каждого собрано досье. Все дома, все перемещения, все связи постоянно проверяются, за всеми постоянно ведется присмотр. Похоже, только ты об этом не знаешь. Со всем этим мониторингом, – продолжила она, – их инфильтрацией, их перехватами, подслушиванием на постах, учетом планов комнат, размещения мебели, расположения декора, цвета обоев, составлением списков лиц, за которыми необходимо вести наблюдение, геопрофилированием, тарами-барами-растабарами, чертом в ступе, гаданием на чайных листьях и, не самое последнее, – сказала она, – со всеми их вертолетами, летающими над отчужденным, циничным, экзистенциально горьким ландшафтом, неудивительно, что у них есть досье на каждого. Если на кого-то, живущего в районе под управлением неприемников, нет досье, то можно не сомневаться, что с этой личностью что-то не так. Они даже тени фотографируют, – сказала она. – Людей можно различать и устанавливать сходство по силуэтам и теням». – «На грани фантастики», – сказала я, впечатленная. Подруга сказала, что даже до Молочника наверняка было досье с моим именем, потому что у меня хватало и других связей. Я хотела было спросить, какие связи она имеет в виду, но она опередила меня. «Бог мой. Я поверить не могу. Твоя голова! Твоя память! Все эти умственные разделения и осколки памяти. Я имею в виду меня! Твоя связь со мной! Твои братья! Твой второй брат! Твой четвертый брат! – и теперь она принялась качать головой. – Вещи, которые ты замечаешь, которых не замечаешь, подруга. Те нестыковки, которые имеются между твоим мозгом и всем, что вокруг. Это умственная осечка – это ненормально. Это анормально – узнавание, неузнавание, запоминание, незапоминание, отказ признать очевидное. Но ты поощряешь их, эти мозговые тики, это разупорядочивание памяти – и еще последние политические дела – все это – прекрасные примеры того, о чем я говорю». В этот момент она сделала паузу и повернулась ко мне лицом к лицу, и я почувствовала себя уязвленно, но еще и запаниковала, словно она в любую секунду могла зашвырнуть меня в какое-то измерение, в котором я вовсе не желала находиться. «Неудивительно, – сказала она, – что они тебя щелкают и стопорят больше, чем других». – «Не больше, – возразила я. – Они меня щелкают и стопорят, хотя прежде этого не делали, а теперь из-за Молоч…» – «Нет, – сказала она, – они тебя стопорят потому, что ты привлекла к себе внимание твоим запредельщицким чтением на ходу…» – «Нет, – сказала я. – Если бы дела обстояли так, то почему они меня не стопорили до Молочн…» – «Но они тебя и стопорили! Не могли не. Они всех стопорят!» И тут ее голос перестал быть менторским, зазвучал уничижительно. «Я думаю, – сказала она, – что вот в эту самую минуту мы входим в очередной приступ твоих jamais vu». – «Что ты имеешь в виду – очередной приступ моих jamais vu? Ты хочешь сказать, у меня случаются jamais vu, и случаются часто?» И тут выяснилось, что на тот же лад, на который я блокирую в моей памяти как незнакомые все мои периодические попытки установить надлежащие отношения между мной и наверным бойфрендом, а каждый раз я думаю, что это первая моя попытка продвинуть наши интимные отношения, то таким же образом, по словам подруги, я впадала в иллюзию, говоря, что полиция меня никогда прежде не стопорила, тогда как очевидно, что стопорила, утверждала она, чуть ли не каждый день. Поначалу это были рутинные, поверхностные остановки, обычная вещь, которую проходят все, кто направляется в район неприемников или выходит из него. Но теперь – но не из-за Молочника, а из-за эскалации моего поведения в сторону запредельщины, меня стопорят не поверхностно, а гораздо чаще, чем просто поверхностно. Она закончила этот разговор о наблюдении и моих исчезновениях в другие измерения, сказав, что, как и в случае с камерой, мне не стоит диспропорционально волноваться в связи с тем, какое примечание они сделают в моем досье в связи с моим поведением. Поскольку я теперь стала запредельщицей с репутацией девицы, которая читает на ходу, как если бы она сидела, склонной, как говорят в сообществе, читать от задней корки до передней корки, начиная с последней страницы, и одна за другой дочитывать до первой, чтобы предвосхитить сюжетные сюрпризы, потому что я не люблю сюрпризов; поскольку я пользуюсь закладками, говорили они, или обманно загибаю не ту страницу, на которой остановилась, чтобы провести общественность по каким-то своим мозгокрутным, параноидальным причинам; поскольку, как сообщалось, у меня было бухгалтерское помешательство, и я считала машины, фонарные столбы, отсчитывала ориентиры, одновременно делая вид, что даю указания кому-то невидимому – и все это читая на ходу; поскольку я не любила фотографий человеческих лиц в книгах, на конвертах для грампластинок, в рамках на стенах, так как я воображала, что они следят за мной; и наконец, поскольку я таскала мертвых животных у себя в карманах, то что в свете этого значила «любовная связь с крупным игроком военизированного подполья, – заметила она, – и кому на это будет не наплевать, принимая во внимание остальные мои безумства?»
За этим последовала более светлая часть вечера, смягчающий пункт в конце новостей. Мы взяли нашу выпивку, пригубили, откинулись на спинки, и подруга так, между делом, сказала, что слухи обо мне начал распускать мой первый зять. «Но ты с ним не заморачивайся, – сказала она. – Он сейчас сам попал в переделку, и вскоре ему предстоит проверка». Проверка первому зятю вполне логично прилетела через его новую пассию. Последняя отправила его к монахиням – на всю катушку святых сообщества – с мастурбатскими вопросами, замаскированными под безобидный культурный интерес к искусствам. «Он принес эту скульптуру, – сказала подруга, – ну, ты знаешь, ту статую, монахиня такая, Тереза Авильская, у которой случались свои приватные случаи левитации?» Я знала скульптуру, о которой она говорила