ать, надевают ее ночные рубашки, читают ее книги, в шутку молятся, в шутку сплетничают, изображают, будто готовят травяные отвары и отравы, всякое другое варево, по очереди изображают ее, что они и так часто делают. Но из-за ее паники и потому что она, казалось, вошла в какой-то уязвимый, регрессивный, странный переходный период, я вдруг поймала себя на том, что вручаю ей пару туфель с ремешком сзади и говорю: «Попробуй эти, ма».
Отношение к настоящему молочнику во всем районе, казалось, стало другим. Даже я обратила внимание на последние разговоры большой банды благочестивых женщин – теперь разжалованных в экс-благочестивые – и на то, что между ними ожило старое любовное соперничество. После первоначальных обращенных к Господу молитв с просьбой сохранить ему жизнь и их удовлетворения, после дальнейших молитв о его полном выздоровлении некоторые из этих женщин обнаружили, что, пока они молились в часовне с закрытыми глазами, сцепив руки, протирая скамьи своим благочестием, мольбами и коленными чашечками, другие воспользовались преимуществом их истовых, затяжных молений, они временно сократили до минимума собственные моления и понеслись в больницу, чтобы первыми увидеть настоящего молочника. Обнаружив это, все пришли в движение. Молитвы, если они и случались, произносились в спешке. Экс-благочестивые женщины заранее извинились перед Господом, заверив Его, что это дело временное, и никогда ничем другим, кроме как временным, они его не рассматривали, что вскоре они вернутся к нормально-формальным молитвам, а пока, если Он не возражает, то они урежут и укоротят все пункты молитвенного списка, но не для того, чтобы в освободившееся время вставить другие молитвы, а чтобы сократить время на молитвы вообще, временно вычтя из них пока большую часть. Они тоже не совсем забыли, что они женщины. Они теперь тоже, как и мама, пекли пироги, украшали торты, кормили его бульоном, примеряли одежду дочек, их косметику, их ювелирные штучки и скакали на дочкиных каблуках, носясь из дома в больницу и назад. Позднее, когда настоящий молочник вышел из больницы, они продолжали метаться и были постоянно заняты: навещали его дома, проверяли, как он устроился после больницы.
Но у мамы, однако, была фора, так как она первой получила сообщение от Джейсон. Благодаря Джейсон, которая была влюблена в своего мужа Найджела, а потому под этим углом не интересовалась настоящим молочником, мама сумела первой попасть в больницу. Ее тут же захомутала полиция и увела на допрос в какую-то тесную больничную кладовку. Почему она хочет видеть этого человека, этого террориста, которого они только что пристрелили как врага государства, спрашивали они. Конечно, было ясно, что они, эти полицейские, пытаются провентилировать, не получится ли у них сделать агента из этой средних лет герлфренды раненого средних лет деятеля военизированного подполья. Может быть, она раскроет им личности тайных неприемников? Сообщит о тайных планах неприемников? Поможет им уничтожить этого проклятого врага с корнями? Однако получилось так, что сразу же следом за мамой в больницу пришли еще три наверных герлфренды того же раненого подпольщика. Потом появились еще четыре. У полиции кончились маленькие импровизированные допросные комнаты, где они пытались завербовать эту популяцию на предмет осведомительства. А это означало, что им пришлось увезти женщин в полицейские казармы, которые, ввиду растущего количества герлфренд, уже не могли обеспечивать скрытность ситуации в той мере, в какой это хотелось бы полиции. Сотрудники этой службы, бродившие по больничным коридорам, перехватили еще двух среднего возраста герлфренд, которых тоже увели на допрос. К этому времени закон, видимо, начал уже почесывать себе затылок. «Сколько же их у него? Что он за бабник такой? И когда между своими любовными похождениями этот Валентино[38] умудряется вести террористическую деятельность?» Прежде чем они успели придумать ответ, это случилось еще раз, и число средних лет осведомительниц из нашего маленького запретного района, судя по слухам, выросло от десяти до восемнадцати. Откровенно говоря, дело было неподъемное, но неподъемное не только для полиции. Перед неприемниками той страны в нашем районе замаячила перспектива иметь дело с восемнадцатью экс-благочестивыми женщинами, которых, по их правилам, необходимо было подвергнуть психологической экспертизе, чтобы определить, не сделался ли кто-нибудь из них осведомительницей, и неприемники тоже сочли ситуацию неподъемной. И не только неподъемной – смешной. И не только смешной – возмутительной. И не только с точки зрения политической ситуации она была неподъемной, смешной и возмутительной, но и в более приватном плане, ввиду того, что эти женщины считались добропорядочными женами и матерями нашего района.
Слухи передавали, что один неприемник сказал другому: «Чего-то не хватает. Тебе не кажется, что чего-то не хватает?» На район опустилась нездешняя тишь, тишина просто напитала его. Все теперь было призрачным, тусклым, тихим, словно только сейчас стало ясно, как неспокойно здесь было, пока не прекратился весь этот подспудный шумок назойливого пощелкивания перебираемых четок и бормотания молитв. «Это всё благочестивые женщины, – сказал второй неприемник. – Экс-благочестивые. Они прекратили свое жуткое пришептывание, этот назойливый низкий гул уличных молитв на ногах, эти выматывающие душу до скрежета зубовного молитвы часослова, это ничем не спровоцированное запсалтыривание мозгов, и вся эта приостановка всего из-за того, что пристрелили, понимаешь, этого придурка, того, который никого не любит, который на детей орет, который вернулся домой из “заморской” страны после смерти брата и в тот раз раскидал оружие на улице». – «Не нужно было его смолой и перьями, – сказал другой неприемник. – Нужно было привести его к какой-нибудь вырытой на скорую руку могилке и пристрелить». – «Да», – сказал другой. «Но опять же, – сказал еще один, – мы не должны так уж строго себя судить». И этот неприемник напомнил остальным о первых днях их движения, а еще напомнил, что эти же самые женщины вмешались в ход их судебного разбирательства двенадцатью годами ранее, когда они пришли и расположились прямо перед дверями их законспирированного дома. Это случилось после того, как человек, который никого не любил, раскидал их оружие и накричал на детей, накричал на соседей, после чего неприемники пришли и забрали его вместе с их быстро собранным арсеналом прямо в законспирированный дом. Они большинством стояли за то, чтобы его убить не только за то, что он извлек на свет божий их собственность, а за то, что при свете дня, будто так оно и должно быть, выбросил ее на улицу. Если бы тот молодой наблюдатель не сориентировался мигом и не прибежал, чтобы предупредить их о случившемся, то любой старый армейский вертолет – а он совершает облет территории не реже, чем они сами, – наверняка тут же засек бы это оружие. И в целом они были за то, чтобы убить человека, который никого не любил, вот только не смогли этого сделать из-за женщин, которые были в него влюблены. Обычно эти женщины были любезны, поддерживали усилия неприемников. Они приходили большим числом, вооруженные крышками от мусорных бачков, со свистками, они всех предупреждали, включая и самих неприемников, о приближении врага; они были готовы принимать у себя неприемников, сообщать им об опасности, прекращать комендантский час, перевозить оружие и, конечно, все неприемники пользовались услугами их доморощенных амбулаторий. Любой неприемник, сто́ящий этого названия, соглашался, что если тебя ранят, это еще ничего, нужно только, чтобы хватило сил, чтобы пробежать по плетению улочек, через задние калитки до дома одной из этих женщин, – там тебе извлекут пулю, залатают кожу, наложат швы, а если времени для этого нет, то булавками пришпилят и спрячут где-нибудь в укромном месте, чтобы переждать, когда военные обыщут все дома, что в таких случаях всегда происходит. Так что преданность такого рода не могла быть напускной. Но он разбросал их оружие, и поэтому его привезли в конспиративный дом, который на самом деле был не домом, а одной из лачуг, принадлежавших часовне, и сделали они это на самом деле вовсе не для того, чтобы устраивать какое-то там долгое разбирательство, а быстро его привезти и прикончить выстрелом в голову. Не успели они перевести его через порог, как появились эти женщины, странным образом они не стали устраивать никакого шума, а вместо этого разбили лагерь на улице прямо перед дверями лачуги. Они молча стояли лицом к лачуге, смотрели на нее, и многие – прости, Господи, – даже пальцами показывали на эту лачугу. Неприемникам не понадобилось много времени, чтобы сообразить, что нужно этим женщинам. Они знали, и знали, что женщины знают, что они знают, что нужен только один-единственный вертолет со своим регулярным облетом, и он увидит эту толпу женщин, которые стоят перед лачугой, принадлежащей часовне, лояльной неприемникам, и показывают на нее пальцами, и вскоре в лачугу нагрянет полиция той страны и перевернет все вверх дном. Таким образом, они столкнулись здесь с шантажом, а плюс к этому и с человеческим непостоянством. Неприемники не могли отрицать, что эти женщины готовы предоставить в их распоряжение свои лояльные крышки от мусорных бачков, свои лояльные свистки, свои лояльные нитки для зашивания ран. Но в той же мере не могли они отрицать того, что эти женщины угрожают неприемникам предательством, если этот человек, который никого не любит, не будет немедленно отпущен. Говорить ничего не требовалось, но то, что сказать требовалось, – потому что представительница женщин, в конечном счете, подошла к двери лачуги и прокричала им это, – состояло в том, что человек, который никого не любит, должен быть отпущен живым и невредимым. Никаких трупов они не потерпят, прокричала она, их друг должен выйти на своих ногах и здоровый. Но в итоге они не получили всего, что требовали, потому что неприемники, чтобы сохранить лицо, вынесли приговор, гласивший, что молочник района оказался еще одним районным упрямцем, демонстрирующим наклонность к антиобщественному поведению, не совместимому со стандартной, принятой внутри периметра, нормой социального комфорта, из чего вытекает, что он становится еще одним членом прискорбной группы запредельщиков. Как таковой он не вполне дееспособен – они постучали себя по головам, – а из этого вытекает, что от смертного приговора можно воздержаться в интересах проявления милосердия к ментальной уязвимости района. Но человеку, который никого не любил, это не сойдет с рук безнаказанно. Он приговаривается к избиению степени между легкой и средней, за которой последует смола с перьями, еще он получает предупреждение, что в следующий раз, если он станет угрозой для них и их оружия, независимо от того, сколько людей его любят, к нему отнесутся не так снисходительно, как в этот раз. «Но мы были слишком снисходительны», – сказали они теперь, через двенадцать лет после настроений того случая. А теперь они во времена, примечательно сходные с теми временами, и теми же самыми женщинами или почти теми же самыми был снова предъявлен ультиматум. «Разве им не говорили, чтобы они не ходили в б