Ирина ВасильковаМОЛОЧНЫЕ РЕКИ
Не поддающееся систематическому описанию. Растворённое в текучей влаге жизни. Сцепление молекул, на которые распадается кровь, каплющая с ножа счастливого рыбака после разделки добытой тушки. Никакой красной струйки — но следы присутствуют в русле до самого устья. И даже потом, в океане.
Она вернулась домой — не девочка, комок счастья. Нет, всё-таки не комок — тот центростремительно свёрнут, стягивая силовые линии внутрь, копя энергию. У нее же наоборот — брызгало как бутон, фонтан, фейерверк. Тот случай, когда даже лица почти не разглядишь за волной света. Она вернулась с летней южной практики. Действительность раздразнила новыми звуками, запахами, оттенками, перемешала и слепила заново.
Никакого томления в ответ на первые ухаживания. Его звали Аврора, что забавляло, но чем не имя для корейца из знаменитого колхоза «Политотдел». Ей нравились его жёсткие черные волосы и кошачья грация, но нравились бестелесно, не более, чем сизый налёт на сливах или ветвящийся узор виноградных лоз — добавочный фрагмент восхитительной мозаики, ничем не лучше других. Её интерес можно было назвать скорее этнографическим — корейские рассказы о глубинном устройстве родовой жизни отзывались такой же тайной востока, как мраморные останки бахчисарайской беседки. Бродя в темноте лесными тропками, но и не удаляясь особо от отсветов лагерного костра, они даже не поцеловались ни разу, зато увлечённо пытались установить контакт — контакт цивилизаций. Ведь почти самурай, хоть и с того же курса. Но всё-таки общего оказалось больше, чем думалось поначалу — ведь все люди становятся похожими среди лесов и гор.
Жадно впитать новое, поверить обещаниям будущего — жизнь кажется бесконечной. А всё география, горный ландшафт. Обычная линия горизонта — сто восемьдесят градусов. В самом начале практики грузовик, который их вёз, остановился на перевале — горизонт выгнулся, в нём были все двести семьдесят. Люди замерли на вершине пика, хотя никакого пика и не было — так себе, некрутые склоны, но свод голубого матового стекла был почти готов сомкнуться в сферу. Рифма к детской игрушке — миру в стеклянном шаре, который только встряхни, и над островерхими домиками закружится снегопад. Но там ты наблюдатель, а здесь находишься в центре сферы, в центре мира — и вот он, ядовитый коготок, ответственный за дальнейшие зигзаги личного сюжета. Испытав такое, легкомысленно веришь, что можешь всё, и ничто тебе не грозит. Другой стороной этой странной прививки, инициирующего укуса, является дарованная далеко не всем уверенность в собственных силах, тихое упорство в духе, может быть, даже Робинзона Крузо. Полевая практика только укрепляла это чувство, и девочка радовалась, что научилась ставить палатку, окапывая канавкой на случай ливня, разжигать костёр и готовить на нём приблизительную еду. Нравилось не только разбираться в картах, определять по звёздам стороны света, но и ловить нюансы речи собеседника, разворачивая разговор в нужную сторону или оттесняя от некомфортных тем, для чего самурай Аврора оказался вполне подходящим тренажёром. Весь фон бытия казался растрёпанным, задыхающимся и живым.
А вот дома всё выглядело по-другому. Родители радовались, конечно, ее возвращению, но были озабочены сугубой прозой. Квартира, куда они въехали полгода назад, так пропиталась флюидами чьей-то жизни, что требовала существенного ремонта — иначе не избавиться от чужих теней. Поэтому семейного отпуска в этом году не получалось — денег не хватало. Об этом смущённо сообщил ей отец, и вообще в доме воздух словно остановился. Интерьер был вроде как подсушен слегка — вместивший всё необходимое и доведённый матерью до стерильной чистоты, он относился к нынешнему девочкиному состоянию, как чертёж к живому существу. Коллективное тело семьи дышало молчаливым унынием, и только младший брат активно досадовал на пропавшее лето.
Странно, если бы она вдруг не придумала, мало того, не убедила всех. Бюджетный отдых — это то, что нужно. Ещё не поздно, ещё август. Пункт проката на соседней улице, взять спальники и палатку — и ехать куда хочется. А куда хочется? На кухне за чаем было решено — на Селигер, а по дороге заехать к отцу на родину.
Отец не был в тех краях лет сорок. Восьмилетнего, его увезли в Ленинград из тверской деревни, лет десять жили в городе, потом война, он — на фронт, остальные не пережили блокады. Возвращаться ему было некуда — уехал учиться в Москву. Съёмные квартиры, коммуналки, и наконец, в свои сорок пять, впервые получил отдельную. Иногда рассказывал — про деревню Далёкуши, про родителей и сестру с племяшкой, от которых даже могил не осталось в блокадном Ленинграде, а еще про кормилицу Матрешу Хрусталёву, молочную маму; с Колькой её играл в детстве в бабки. В девочкиной картине мира эта реальность присутствовала в виде непрояснённого пятна — детство родителей интересовало её в той степени, в которой могло бы раздвинуть границы собственного существования, переселяя то в пионерку с коротким каре, распевающую «Взвейтесь кострами» под полесскими соснами, то в мальчика, плюющего в воду с Тучкова моста. Путешествие по родовым тропинкам всегда несимметрично — в ней присутствовали гены родителей, но её самой в родителях не было. И всё же родительские воспоминания с их вещественными подробностями позволяли что-то почувствовать — вкус, например, довоенного мороженого, извлекаемого длинной ложкой из оцинкованного вместилища и сжимаемого двумя вафлями, на которых, если повезёт, рельефно выдавлено твое имя. Этот вкус ей довелось ощутить и в реальности, когда мать возила ее в городок своего детства — на пыльной площади стоял тот самый бак, толстая продавщица орудовала круглым половником, и ручка его была надставлена обычной деревяшкой. Ну и что, вкус как вкус — менее сладкий, чем обычно, да иголки-льдинки неожиданно колют язык.
Две достаточно крепкие брезентовые палатки, видавшие виды спальники. Мать брезгливо поморщилась, но сшила из простыней чистые вкладыши. Минимум концентратов из соседнего магазина, строго по списку — и все, можно ехать. Куда уж проще.
Ранним утром поезд замер на полустанке и выпустил их в молочный туман. До Далёкушей оставалось километров пять. Пока шли, молоко постепенно прозрачнело, вытаивая из себя группы деревьев, жилистую крапиву и серую дорогу. Утро разгоралось, но пейзаж так и не лишился легкой млечности, никакой в нем не было южной лазури, дикого изумруда и лиловеющих далей — лишь бледное и хрупкое, нежное и разбавленное. Острая пила ельника графически, без переходов и полутонов, синела на горизонте, будто вырезанная из плотной бумаги. Льняные поля пахли остро и незнакомо, стебли с круглыми коробочками неназойливо шумели, издавая нечто среднее между шуршанием и звоном. Безмятежная утешительная голубизна, слегка подбитая румяными облачками.
— Жалко, что август, а то, когда лен цветет, будто небо на землю упало, — вдруг сказал отец.
Девочка прислушалась к себе — где-то внутри должны были генетически отзываться эти льняные поля, но, похоже, не отзывались. Брат меж тем пасся в кустах, обсыпанных крепкой малиной, собирал горстями, ладони и щёки были в розовых разводах, таких же размытых, как и все вокруг. Мать автоматически сердилась и повторяла, что есть немытые ягоды вредно, будто сама не родилась черниговской деревенской девчонкой. Было слишком заметно, что этот пейзаж не казался ей родным и держал слегка в напряжении, хотя в нем не просматривалось ничего угрожающего или тревожного. Возможно, лен пах не так, как жито, малина выглядела слишком крупной, и всему пейзажу не хватало резкости. Зато отец был непривычно весел — детские ощущения пробились из памяти и затопили его молочными ручьями.
Обтёрханный мужичок, встретившийся по дороге, церемонно поздоровался, спросил, кто такие — отец ответил; они дружелюбно поглядели друг на друга — люди одной, как выяснилось, фамилии. Дальний родственничек приподнял мятую кепку и почесал по своим делам, распространяя вокруг отчётливый запах самогона, отец улыбался вслед, а мать смотрела на мужа и думала, что, не имей он неистребимой тяги к учению, слонялся бы по сельским дорогам в таких же серых портках и грубых сапожищах, похожих не на человеческую одежду, а на реквизит к спектаклю из народной жизни.
Монотонный пейзаж почти не менялся, но скоро завиднелась деревня — серые избы, крытые дранкой, глядели уныло. Пустынная улица просматривалась насквозь, лишь у одного дома две неопределённого возраста бабы в телогрейках с любопытством наблюдали за пришельцами. Меж тем отец волновался все сильнее, даже прибавил шагу, слегка оторвавшись от притомившегося семейства. Поравнявшись с тетками, он остановился. Вдруг одна бросилась к нему и вцепилась в рукав.
— Васенька! — крикнула она и заплакала.
— Тетя Матрёша! Узнала! — ахнул отец и обнял её.
Казалось невероятным — как ей удалось разглядеть белоголового малыша во взрослом чужом человеке. Они стояли, обнявшись, на улице, куры бродили вокруг по гусиной лапчатке, и морщинистое лицо Матрёши молодело улыбкой, а по щекам текли слёзы. Она всхлипывала и шептала что-то неразборчивое. Вторая тётка деликатно ретировалась, но выглядывала теперь из своей калитки, боясь пропустить интересное. Девочке казалось, что она случайно застряла в облаке чужой любви, которую нельзя спутать с чем-то другим, и мир оцепенел, словно всё остальное на свете стало неважным. Объятия, однако, выглядели слишком уж тёплыми, она даже почувствовала неловкость за отца, который, успокаивая свою Матрёшу, гладил её по голове, да так неловко, что платок сполз, открыв седые волосы с простым пластмассовым гребешком. Мать с братом застыли в стороне и, похоже, совершенно не представляли, как себя вести.
Остановившееся время дёрнулось, будто поезд тронулся, и ещё не просохшая от слёз Матреша подошла к матери. Но не обняла, а просто протянула грубую шершавую руку. Потом настала очередь детей — уж они-то удостоились поцелуев, и девочка терпеливо вдыхала сложносочиненный деревенский запах, исходящий от тёткиной телогрейки. Будто очутилась внутри короткого рассказа, и не в роли героини, а в роли автора, и, проигрывая текст в голове, уже думала, что Матрёна Ивановна будет звучать глупо, даже пародийно, и тут же стала про себя называть ее Хозяйкой.